Откладывать было незачем. Вот и заварил Корж свадьбу, какой в тогдашние времена слыхать не слыхано. Меду наварено столько, сколько душа желала, в водке хоть выкупайся. Посадили молодых за стол, разрезали коровай, заиграли бандуры, цимбалы, сопилки, кобзы, и пошла потеха…

В старину свадьба водилась не в сравненье с нашей. Тетка моего деда с восторгом рассказывала, как красные девушки в красивом головном уборе из алых, синих и розовых стричек, [Ленты, составляющие наряд малороссийских девушек. (Прим. Н. В. Гоголя.)] сверх коих повязывался золотой галун, в тонких рубашках, вышитых по всем швам красным шолком и изнизанных мелкими серебряными цветочками, в сафьянных сапогах на высоких железных подковах, наперед плавно, словно павы, и после с шумом — что вихорь, скакали в горлице, как молодицы с корабликом на голове, которого верх был весь сделан из сутозолотой парчи и казался словно выкованным из золота, на затылке с вырезом, из которого выглядывал золотой очипок с двумя выдавшимися один наперед, другой назад рожками, самого мелкого черного смушка; в синих из лучшего полутабенеку, с красными клапанами, кунтушах, важно подбоченившись выступали хором и мерно выбивали гопака. — Как парубки в высоких козацких шапках, в тонких суконных свитках, затянутых шитыми серебром поясами, с люльками в зубах, рассыпались перед ними мелким бесом и точили лясы на колесах. — Довольно, когда даже сам старый Корж не утерпел, глядя на молодых, чтоб не тряхнуть стариной. С бандурою в руках, потягивая люльку и вместе припевая с чаркою на голове, пустился при громком крике гуляк в присядку. Чего не выдумает молодежь навеселе? как начнут, бывало, наряжаться в хари: — господи, боже ты мой! Ведь на человека не похожи. — Не стать нынешних переодеваний, что бывают на свадьбах наших! только что корчат цыганок да москалей. Нет, вот, бывало, один оденется жидом, а другой чортом, да пустятся между собою в раздобары, а после в драку — что за умора? надорвешься со смеху! Иные пооденутся в турецкие и татарские платья: всё горит на них как жар… А как начнут дуреть да строить шутки — ну! тогда хоть святых выноси. С почтенною свидетельницею, сообщившею моему деду все сии подробности, случилось одно забавное происшествие: она была тогда одета в татарское широкое платье и с чаркою в руках угощала всё собрание; вот одному вздумалось окатить ее сзади водкою, другой, тоже видно непромах, высек в ту ж минуту огня да и поджег… синее пламя вспыхнуло, бедная тетка испугавшись давай сбрасывать с себя при всех платье… шум, хохот! — ералаш такой поднялся, как на первый день ярмонки. — Одним словом, старики говорили, что еще никогда не запомнили такой веселой свадьбы.

Вот и начали жить да поживать Петрусь с Пидоркою — как царь с царицею. Дом словно полная чаша; платье-то на них как ясные звезды; еда-то у них мед, да сало, да вареники. Правда, что добрые люди кивали головою, глядя на их житье, поговаривали даже, что недолго поживут они так, чужое добро не в корысть, особливо дьявольское. Об том уже и не сомневались, что он получил его чрез бесовские руки. Не ушло из виду и то, что в тот самый день, когда у Петра появились золотые мешки, Бисаврюк канул как в воду. Говорите же, что люди злоречивы: ведь в самом деле не прошло месяца, как Петро наш сделался совсем не тот, а что за причина была этому — никто не мог узнать. Только Пидорка начала примечать, что иногда по целым часам сидит он пред своими мешками и вздрагивает при малейшем шорохе, как будто боится, чтобы кто не пришел отнять или украсть их. А иногда вдруг середи речи остановится и час, другой, стоит словно убитый; всё силится что-то вспомнить, и сердится, и бесится, что не может вспомнить. Так, что наконец и веселость прежняя пропала. Бывало, ходит вокруг своей хаты пасмурный и угрюмый, как воробьиная ночь, с знакомыми хоть бы слово, и чуть где завидит человеческое лицо, так и удирает околицами да проселками. Чего не делала Пидорка, чтобы пособить горю: и cоветовалася с знахарями и услужливыми старушками, ворочавшими языком столь же исправно как веретеном, и сама старалась ласками и просьбами разогнать хандру его — ничто не помогало. Все средства были испытаны, и заговаривали зло, и выливали переполох [Выливают переполох от испугу; для сего топят и льют воск в холодную воду и чье подобие он примет, тот самый предмет испугал больного. По совершении сего действия он немедленно выздоравливает. (Прим. Н. В. Гоголя.)] и заваривали соняшницу [Заваривают соняшницу от дурности и боли в животе; для этого ставят больному на живот миску, наполненную водою, берут глиняную кружку или горшок и, бросив в него зажженный клок пеньки, с приговариванием и зашептыванием оборачивают его вверх дном и ставят в миску. После чего дают пить этой воды больному. (Прим. Н. В. Гоголя.)] — Всё понапрасну! Так прошло и лето: одни отжались и откосились, другие, которые были поразгульнее, начали в поход снаряжаться. Стаи уток еще толпились на наших болотах, но кропивянок уже и в помине не было. В полях закраснело. Скирды хлеба то сям, то там, словно козацкие шапки, пестрели по полю, и мужик на дюжих волах давно уже поплелся за дровами в лес. Земля сделалась тверже и начала прохватываться местами морозом. Копыты молодецкого коня верст за пять стали слышны; а тут и зима не за горами: снег начал перепадать большими охлопьями; деревья закутало пушистою шубою. Вот уже в ясный, морозный день красногрудый снегирь, словно щеголеватый польской шляхтич, прогуливался по снеговым кучам, вытаскивая зерно, и дети огромными киями гоняли по льду деревянные кубари, между тем как почтенные отцы их покойно вылеживались на печи, выходя по временам с зажженною люлькою в зубах, ругнуть добрым порядком православный морозец или проветриться и промолотить в сенях залежалый хлеб. Вот уже и на тепло понесло, и снега начали таять, и щука хвостом лед расколотила [В Малороссии существует поверье, что лед не сам разламывается, но щуки разбивают его хвостами. (Прим. Н. В. Гоголя.)] — а Петро наш всё чем далее, тем суровее. Одичал так, что на него смотреть сделалось страшно и всё по-прежнему сидит над мешками, да думает, да боится. — Бедной Пидорке жизнь не в жизнь стала; изныла, иссохла, словно щепка, на свет божий не глядит. Сначала было страх ее пробирал — да чего не сделает привычка? Свыклась, бедняжка, с невзгодою, как с родною сестрою. Одно только ей горько было, что Петро сначала хоть нищей братии уделял из своих мешков, теперь же ни копейки ни на церковь, ни жене своей, так что впоследствии ей даже ходить не в чем было. Бедность в хате такая, какой у последнего бобыля не бывает. Петро дрожит, вынимая копейку, всю ночь не спит напролет: залает ли бровко, заскрыпит ли что, зашелестит ли какая птица на крыше — уже он схватывается и обшаривает закоулки всей хаты, после чего ни с места от своих мешков. Люди дивовались, дивовались, да и перестали дивиться. Уже советовали Пидорке бросить своего мужа… Но ничто не могло убедить ее; нет, думает себе, он для меня погубил, может быть, свою душу, а я его оставлю, оставлю покинутого всем светом — и целый день простаивала перед иконою, да молилась о спасении души Петра.