Ко второй половине дня девятнадцатого съехалось, как власти и предвидели, столько студентов, которые расположились в окрестных деревнях, что было решено перенести завтрашнюю казнь с одиннадцати, как было установлено, на пять утра. Однако для этого было необходимо согласие Занда, так как казнить можно было только спустя три полных дня после объявления приговора, а поскольку он был прочитан лишь в половине одиннадцатого, Занд имел право на жизнь до одиннадцати часов.

В четыре утра в камеру приговоренного пришли; он так крепко спал, что его пришлось будить. Занд открыл глаза и, не понимая, почему его будят, с обычной своей улыбкой спросил:

– Неужели я так заспался и уже одиннадцать?

Ему сказали, что нет, что к нему пришли просить его согласия перенести час казни, поскольку власти опасаются столкновений между студентами и солдатами, а так как со стороны военных предприняты все должные меры, эти столкновения могут плохо кончиться для его друзей. Занд тотчас же ответил, что он готов, и попросил только время, чтобы принять ванну, как это делали древние перед битвой. Однако устного его согласия оказалось недостаточно; ему принесли перо и бумагу, и он твердой рукой написал:

«Я благодарю власти Мангейма за то, что они пошли навстречу моему настоятельнейшему желанию и на шесть часов ускорили мою казнь.

Sit nomen Domini benedictum[16] .

В тюремной камере утром 20 мая, в день моего освобождения.

Карл Людвиг Занд».

Когда Занд вручил эти несколько строк секретарю, к нему приблизился врач, чтобы, как обычно, перевязать рану. Занд с улыбкой взглянул на него и поинтересовался:

– А стоит ли?

– Вы будете чувствовать себя крепче, – ответил врач.

– Тогда делайте, – согласился Занд.

Принесли ванну; Занд лег в нее и с величайшей тщательностью стал заниматься своими великолепными длинными кудрями; закончив туалет, он оделся: на нем был короткий, по немецкому фасону, редингот, сорочка с выпущенным на плечи воротником, белые обтягивающие панталоны, заправленные в сапоги. После этого он сел на кровать и некоторое время тихо молился вместе со священниками, после чего продекламировал две строки из Кернера:

Все земное кончилось отныне,
Отворилось небо предо мной.

Затем он попрощался с доктором и священниками, сказав:

– Не приписывайте дрожь моего голоса слабости: он дрожит от признательности.

Когда же священники предложили сопутствовать ему до эшафота, он ответил:

– В этом нет нужды, я вполне подготовлен и Господом, и собственной совестью. Впрочем, я ведь и сам без пяти минут священник.

А когда один из них осведомился, не уходит ли он из жизни, тая в душе ненависть, Занд улыбнулся:

– Господи, да разве она когда-нибудь была во мне?

С улицы доносился нарастающий шум, и Занд вновь сказал, что он готов и им могут располагать. В этот момент вошел палач с двумя подручными; он был одет в длинный черный сюртук, под которым укрывал меч; Занд дружески протянул ему руку, но г-н Видеман, не желая, чтобы Занд увидел меч, не решался подойти и пожать ее.

– Подойдите же, – попросил Занд, – и покажите ваш меч. Я никогда не видел его, и страшно любопытно посмотреть, как он выглядит.

Побледневший, дрожащий г-н Видеман протянул ему меч; Занд внимательно осмотрел его, провел пальцем по лезвию и промолвил:

– Что ж, превосходный клинок. Не бойтесь, и все будет хорошо.

Потом он обратился к плачущему г-ну Г.:

– Надеюсь, вы окажете мне услугу и проводите меня до эшафота?

Г-н Г. утвердительно кивнул, так как не мог говорить, а Занд, взяв его под руку, в третий раз объявил:

– Господа, чего же мы ждем? Я готов.

Выйдя во двор, Занд увидел во всех окнах тюрьмы плачущих узников. Он никогда не встречался с ними, но все они были его давние друзья: каждый из них, проходя мимо дверей его камеры и зная, что там лежит студент, убивший Коцебу, придерживал цепи, чтобы их звоном не беспокоить Занда.

Весь Мангейм вышел на улицы, ведущие к месту казни, на которых были расставлены многочисленные патрули. В день объявления приговора по всему городу искали коляску, чтобы доставить Занда на эшафот, но никто, даже каретники, не пожелал ни продать, ни сдать внаем экипаж; пришлось покупать его в Гейдельберге, умолчав, с какою целью он приобретается.

Коляска уже ждала во дворе, и Занд вместе с г-ном Г. сел в нее. Склонившись к начальнику тюрьмы, Занд шепнул ему на ухо:

– Сударь, если вдруг случайно вы заметите, что я бледнею, обратитесь ко мне по фамилии, всего-навсего произнесите мою фамилию, этого будет достаточно.

Растворились ворота, и коляска выехала со двора. И в этот миг все в едином порыве закричали:

– Прощай, Занд! Прощай!

Из плотной толпы на улице и из окон домов стали бросать букеты цветов, и некоторые из них попали даже в коляску. Слыша эти дружественные крики, наблюдая эту картину, Занд, не позволявший себе ни секунды слабости, почувствовал, как глаза его наполняются слезами, и, раскланиваясь в ответ на несущиеся со всех сторон приветствия, прошептал:

– Господи, ниспошли мне мужества!

Первый взрыв утих, и процессия тронулась среди глубокого молчания, лишь время от времени кто-нибудь кричал: «Прощай, Занд!», и тут же над толпой поднималась рука, машущая носовым платком, указывая приговоренному, откуда раздался крик.

По обе стороны коляски шли двое тюремных служителей с черным крепом на рукаве, а следом ехал экипаж, в котором сидели представители городских властей.

Погода стояла очень холодная, всю ночь шел дождь, небо было хмурое, затянуто тучами, словно и оно разделяло всеобщую скорбь. Занд был слишком слаб, чтобы сидеть, и потому полулежал на плече сопровождавшего его г-на Г.; в его приятном, но лишенном примет классической красоты лице были кротость и успокоенность, хотя и чувствовалось, что он испытывает боль; вообще за прошедшие год и два месяца страданий он, казалось, состарился на несколько лет. Наконец процессия прибыла к месту казни, которое было окружено батальоном пехоты; Занд опустил взгляд с неба на землю и увидел эшафот. Он кротко улыбнулся и, высаживаясь из коляски, заметил: