Изменить стиль страницы

нельзя попасть не приобретя прежде порядочного хорошего почерка. А Тентетников писал тем самым письмом, о котором [Далее начато: выра<жаются>] говорят: “Писала сорока лапой, а не человек”. [а. Как в тексте; б. Нечего делать, нужно было облагораживать свой почерк, который был похож на то, как писала сорока лапой, а не человек; в. Начато: У бедного Андрея Ивановича] С большим трудом и с помощью дядиных протекций, проведя два месяца в каллиграфических уроках, достал он, наконец, место списывателя бумаг в каком-то департаменте. Когда взошел он в светлый зал, где [а. Как в тексте; б. где повсюду] за письменными лакированными столами сидели пишущие господа, шумя перьями и наклоня голову на бок, и когда посадили его самого, предложа ему тут же переписать какую-то бумагу, — необыкновенно странное чувство его проникнуло. Ему на время показалось, как бы он очутился в какой-то малолетней школе, затем, чтобы сызнова учиться азбуке, как бы за проступок перевели его из верхнего класса в нижний. Сидевшие вокруг его господа показались ему так похожими на учеников. Иные из них читали роман, засунув его в большие листы разбираемого дела, [на учеников, одни даже вздрагивали при мгновенном появлении начальника, другие читали роман, засунув его в разбираемое дело. ] как бы занимались они самым делом, и в то же время вздрагивая при всяком появленья начальника. Ему вдруг представилось, как невозвратно-потерянный рай, школьное время его. Так высокими сделались вдруг занятья ученьем перед этим мелким письменным занятьем. Как это учебное приготовленье к службе казалось ему теперь выше самой службы. И вдруг предстал в его мыслях, как живой, его ни с кем несравненный, чудесный воспитатель, никем незаменимый Александр Петрович, — и в три ручья потекли вдруг слезы из глаз его. [Далее начато: Потемнели столы, перемеша<лись>] Комната закружилась, задвигались столы, [Закружилась комната, потемнели столы] перемешались чиновники, и чуть не упал он от мгновенного потемненья. “Нет”, сказал он в себе, очнувшись: “примусь за дело, как бы оно ни казалось вначале мелким”. Скрепясь духом и сердцем, решился он служить по примеру прочих.

Где не бывает наслаждений? Живут они и в Петербурге, несмотря на суровую, сумрачную его наружность. Трещит по улицам сердитый тридцатиградусный мороз, визжит отчаянным бесом ведьма-вьюга, нахлобучивая на голову воротники шуб и шинелей, пудря усы людей и морды скотов, но приветливо светит вверху окошко где-нибудь, даже и в четвертом этаже: в уютной комнатке, при скромных стеариновых свечках, под шумок самовара, ведется согревающий и сердце, и душу разговор, читается вдохновенная, светлая страница поэта, какими наградил бог свою Россию, и так возвышенно-пылко [пылко-возвышенно] трепещет молодое сердце юноши, как не случается нигде в других землях и под полуденным роскошным небом.

Скоро Тентетников свыкнулся с службою, но только она сделалась у него не первым делом и целью, как он полагал было вначале, но чем-то вторым. Она служила ему лучшим распределеньем времени, заставив его более дорожить остававшими<ся> минутами. Дядя, действительный статский [действительный тайный] советник, начинал было думать, что в племяннике будет прок, как вдруг племянник подгадил. Надобно сказать, что в числе друзей Андрея Ивановича попалось два человека, которые были то, что называется огорченные люди. Это были те беспокойно-странные характеры, которые не могут переносить равнодушно не только несправедливостей, но даже и всего того, что кажется в их глазах несправедливостью. Добрые по началу, но беспорядочные сами в своих действиях, они исполнены нетерпимости к другим. Пылкая речь их и благородный образ негодованья подействовали на него сильно. [Далее начато: Они разбудили в нем] Разбудивши в нем нервы и дух раздражительности, они заставили замечать все те мелочи, на которые он прежде и не думал обращать внимание. Федор Федорович [Федор Николаич] Леницын, начальник того отделенья, [Далее начато: к которому он был пр<ичислен>] в котором он числился, человек наиприятнейшей наружности, вдруг ему не понравился. Он стал отыскивать в нем бездну недостатков и возненавидел его за то, будто бы он выражал в лице своем чересчур много сахару, когда говорил с высшим, и тут же, оборотившись к низшему, становился весь уксус. “Я бы ему простил”, говорил Тентетников: “если бы эта перемена происходила не так скоро в его лице; но как тут же, при моих глазах, и сахар, и уксус в одно и то же время”. С этих пор он стал замечать всякой шаг. Ему казалось, что и важничал Федор Федорович уже чересчур, что имел даже все замашки мелких начальников как-то: брать на замечанье тех, которые не являлись к нему с поздравленьем в праздники, даже мстить всем тем, которых имена не находились у швейцара на листе, и множество разных тех грешных принадлежностей, без которых не обходится ни добрый, ни злой человек. Он чувствовал к нему отвращенье нервическое. Какой-то злой дух толкал его сделать что-нибудь неприятное Федору Федоровичу. Он наискивался на это с каким-то особым наслаждением и в том успел. Раз поговорил он с ним до такой степени крупно, что ему объявлено было от начальства — или просить извинения, или выходить в отставку. Он подал в отставку. Дядя, действительный статский советник, приехал к нему перепуганный и умоляющий. “Ради самого Христа! помилуй, Андрей Иванович! Что это ты делаешь? Оставлять так выгодно начатый карьер из-за того только, что попался начальник не того… Что ж это? Ведь если на это глядеть, тогда и в службе никто бы не остался. Образумься, образумься, еще есть время! Отринь гордость и самолюбье, поезжай и объяснись с ним!”

“Не в том дело, дядюшка”, сказал племянник. “Мне не трудно попросить у него извиненья, тем более, что я, точно, виноват: он мне начальник, и мне ни в каком случае не следовало так говорить с ним. Но дело вот в чем: вы позабыли, что у меня есть другая служба: у меня триста душ крестьян, именье в расстройстве, а управляющий-дурак. Государству утраты немного, если вместо меня сядет в канцелярию другой переписывать бумагу, но большая утрата, если триста человек не заплатят податей. Я помещик: званье это также не бездельно. Если я позабочусь о сохраненьи, сбереженья, и улучшеньи вверенных мне людей и представлю государству триста трезвых, работящих подданных, чем моя служба будет хуже службы какого-нибудь начальника отделения Леницына?”

Действительный статский советник остался с открытым ртом от изумленья. Такого потока слов он не ожидал. [Он не ожидал такого потока слов] Немного подумавши, начал он было в таком роде: “Но все же таки… но как же таки?.. как же запропастить себя в деревне? Какое же общество может быть между мужичьем? Здесь все-таки на улице пройдет мимо тебя генерал, или князь. Захочешь — и сам пройдешь мимо каких-нибудь публичных красивых зданий; на Неву пойдешь взглянуть; а ведь там, что ни попадется, всё это или мужик, или баба. За что ж себя осудить на невежество на всю жизнь свою?”

Так говорил дядя, действительный статский советник. Сам же он во всю жизнь свою не ходил по другой улице кроме той, которая вела к месту его службы, где не было никаких публичных красивых зданий; не замечал никого из встречных, был ли он генерал, или князь; в глаза не знал прихотей, [Вместо “в глаза ~ прихотей”: не ведал никаких прихотей] какие дразнят в столицах людей, падких на невоздержанье, и даже от роду не был в театре. Всё это он говорил единственно затем, чтобы затеребить честолюбье и подействовать на воображенье молодого человека. В этом, однако же, не успел: Тентетников стоял на своем упрямо. Департаменты и столица стали ему надоедать. Деревня начинала представляться каким-то привольным приютом, воспоительницею дум и помышлений, единственным поприщем полезной деятельности. Через недели две после этого разговора был он уже вблизи тех мест, где протекло его детство. Как стало всё припоминаться, как забилось его сердце, когда почувствовал, что он уже вблизи отцовской деревни. Он уже многие места позабыл вовсе и смотрел любопытно, как новичок, на прекрасные виды. Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой, трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, в перемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: “чей лес?” ему сказали: “Тентетникова”; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: “чьи луга и поемные места?” отвечали ему: “Тентетникова”; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности, с одной стороны мимо неснятых хлебов, пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг и разом показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченные избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья и мысли, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись, наконец, почти такими словами: “Ну, не дурак ли я был доселе? Судьба назначила мне быть владетелем земного рая, принцем, а я закабалил себя в канцелярию писцом. Учившись, воспитавшись, просветившись, сделавши порядочный запас тех именно сведений, какие требуются [которые] для управления людьми, улучшенья целой области, для исполнения многообразных обязанностей помещика, являющегося и судьей, и распорядителем, и блюстителем порядка, вверить это место невеже-управителю! И выбрать вместо этого чтó же? — переписыванье бумаг, что может несравненно лучше производить [а. что мог бы сделать; б. что может вместо <него>; в. Как в тексте. ] ничему не учившийся кантонист”. И еще раз дал себе названье дурака Андрей Иванович Тентетников.