Изменить стиль страницы

Общий характер гоголевского замысла определился, по-видимому, в течение первого года работы, хотя и не без некоторых колебаний. Об этих колебаниях говорят показания самого Гоголя, причем позднейшие свидетельства “Авторской исповеди” (1847) в общем согласны с данными гоголевских писем, относящихся ко времени самой работы над поэмой. В “Авторской исповеди” Гоголь писал: “Я начал было писать, не определивши себе обстоятельного плана, не давши себе отчета, чту такое именно должен быть сам герой. Я думал просто, что смешной проект, исполненьем которого занят Чичиков, наведет меня сам на разнообразные лица и характеры; что родившаяся во мне самом охота смеяться создаст сама собою множество смешных явлений, которые я намерен был переметать с трогательными”. Дальше следует: “Но на всяком шагу я был останавливаем вопросами: зачем? к чему это? что должен сказать собою такой-то характер? что должно выражать собою такое-то явление?” И дальше: “Я увидел ясно, что больше не могу писать без плана”. К какому этапу работы относятся эти оговорки, мы точно не знаем; соответствия им в гоголевских письмах появляются уже после отъезда Гоголя за границу. Показание же о работе без плана, над “смешным” сюжетом, подтверждается письмом к Пушкину от 7 октября 1835 г.

О дальнейшей эволюции замысла говорит письмо к Жуковскому из Парижа от 12 ноября 183б г.: “Всё начатое переделал я вновь, обдумал более весь план и теперь веду его спокойно, как летопись”. Существенно меняется и общий тон Гоголя в отношении к своему труду: “Если совершу это творение так, как нужно его совершить, то… какой огромный, какой оригинальный сюжет! Какая разнообразная куча! Вся Русь явится в нем! Это будет первая моя порядочная вещь”. И далее: “Огромно велико мое творение, и не скоро конец его”. О том же можно заключить и из “Авторской исповеди” (появление “плана”, углубление самого замысла), но дальнейшими показаниями “Авторской исповеди” пользоваться трудно, так как о разных творческих моментах, вплоть до замысла второго тома, в них часто говорится суммарно; кроме того, необходимо учитывать и полемический характер исповеди. Есть и еще одно свидетельство Гоголя, правда, также позднейшее, в котором изменение первоначального замысла изложено с некоторыми дополнительными данными. Это — третье письмо из цикла “Четыре письма к разным лицам по поводу “Мертвых душ”“ (гоголевская дата третьего письма — 1843). Здесь рассказано о чтении первых глав “Мертвых душ” (в первой, не известной нам редакции) Пушкину. Эту раннюю редакцию Гоголь характеризует так: “Если бы кто видел те чудовища, которые выходили из-под пера моего вначале для меня самого, он бы точно содрогнулся”.

Изменение замысла, по словам Гоголя, сводилось к тому, чтобы смягчить тягостное впечатление от первоначальных “чудовищ” и “карикатур”: “Я увидел, что многие из гадостей не стоят злобы; лучше показать всю ничтожность их…” В процессе дальнейшей работы над “Мертвыми душами” сатирическая резкость не дошедшей до нас первоначальной редакции уступила место юмору: пафос злобы сменился пафосом разоблачения ничтожности. Следов этой работы Гоголя нет ни в одной из сохранившихся редакций. Рукописи показывают, что ни в общий план, ни в развитие сюжета, ни в характеристики существенных изменений внесено не было. Работа велась очень значительная, но это была работа преимущественно над стилем, а также над дополнительными эпизодами и характеристиками.

В конце 1839 г. в Петербурге, в доме своего товарища по Нежинскому лицею Н. Я. Прокоповича, Гоголь впервые прочитал несколько глав своего произведения в уже измененной редакции. Присутствовавший на этом чтении П. В. Анненков вспоминает: “Мы уже узнали, что он собирался прочесть нам новое свое произведение, но приступить к делу было не легко. Гоголь, как ни в чем не бывало, ходил по комнате, добродушно подсмеивался над некоторыми общими знакомыми, а об чтении и помину не было. Даже раз он намекнул, что можно отложить заседание, но Н. Я. Прокопович, хорошо знавший его привычки, вывел всех из затруднения. Он подошел к Гоголю сзади, ощупал карманы его фрака, вытащил оттуда тетрадь почтовой бумаги в осьмушку, мелко-намелко исписанную, и сказал по-малороссийски, кажется, так: “А що се таке у вас, пане?” Гоголь сердито выхватил тетрадку, сел мрачно на диван и тотчас же начал читать, при всеобщем молчании. Он читал без перерыва до тех пор, пока истощился весь его голос и зарябило в глазах. Мы узнали таким образом первые четыре главы “Мертвых душ”. Общий смех, мало поразил Гоголя, но изъявление нелицемерного восторга, которое видимо было на всех лицах под конец чтения, его тронуло”. [П. В. Анненков, “Литературные воспоминания”, стр. 28.]

Несколько месяцев спустя, в марте 1840 г., чтение было в Москве, у С. Т. Аксакова и у других знакомых Гоголя. Везде, где читал Гоголь, “все слушатели приходили в совершенный восторг, но были люди, которые возненавидели Гоголя с самого появления “Ревизора”. “Мертвые души” только усилили эту ненависть”. [С. Т. Аксаков, “История моего знакомства с Гоголем”, стр. 38; И. И. Панаев, “Литературные воспоминания”, Л., 1928, стр. 283–284.]

Гоголь читал свою поэму по рукописи, первая половина которой почти полностью дошла до нашего времени (ЛБ1). Копию с нее автор творчески переработал, внеся огромное количество исправлений и вставок. “Вижу, что предмет становится глубже и глубже”, — писал он тогда. [Письмо М. П. Погодину, 28 декабря 1840 г. ]

Объем гоголевского романа в течение первого же года работы: вся Русь. Значительность замысла в собственном сознании отражена в одновременных и позднейших письмах. Содержание его Гоголь так определил в “Авторской исповеди”: “Мне хотелось сюда собрать одни яркие психологические явления, поместить те наблюдения, которые я делал издавна сокровенно над человеком, которых не доверял дотоле перу, чувствуя сам незрелость его, которые, быв изображены верно, послужили бы разгадкой многого в нашей жизни”.

Задания Гоголя не могли найти полного выражения в форме романа. Нужно было создать особый жанр — большую эпическую форму, более широкую, чем роман. Гоголь и называет “Мертвые души” поэмой. Не случайно на обложке “Мертвых душ”, рисованной самим Гоголем, слово “поэма” выделено крупными буквами.

Определение “Мертвых душ” как поэмы появилось у Гоголя рано. В письме от 7 октября 1835 г. к Пушкину еще говорится: “Сюжет растянулся на предлинный роман”. Но в заграничных письмах 183б г. уже появляется слово “поэма”. Жуковскому Гоголь пишет 12 ноября 183б г.: “Каждое утро… вписывал я по три страницы в мою поэму”. В письме к Погодину от 28 ноября 183б г. Гоголь особо останавливается на вопросе о жанре “Мертвых душ”: “Вещь, над которой сижу и тружусь теперь…, не похожа ни на повесть, ни на роман, длинная, длинная, в несколько томов… Если бог поможет выполнить мне мою поэму так, как должно, то это будет первое мое порядочное творение. Вся Русь отзовется в нем”.

Гоголь не ошибался, придавая своему труду исключительное значение и выделяя его из всего написанного им раньше. Художественный метод поэмы Гоголя был неотделим от ее общественно-обличительного замысла; тем самым полемика вокруг “Мертвых душ” приобретала характер идеологической борьбы, наглядно вскрывшей в русском обществе различные, враждебные друг другу направления. Борьба вокруг “Мертвых душ” была еще интенсивнее, чем вокруг “Ревизора”, — прежде всего потому, что с ростом общественных противоречий обострился идейный антагонизм в обществе и в литературе. “Беспрерывные толки и споры” вокруг “Мертвых душ” — это, по словам Белинского, “вопрос столько же литературный, сколько и общественный”.

Гоголь предвидел нападения реакционеров, лжепатриотов, обывательского “лицемерно-бесчувственного современного суда”, и он не ошибся.

Устные суждения современников о “Мертвых душах” пытались систематизировать С. Т. Аксаков и А. И. Герцен. Аксаков разделил читателей Гоголя на три части: 1) “образованная молодежь и все люди, способные понять высокое достоинство Гоголя” — они приняли книгу с восторгом; 2) люди “озадаченные”, смущенные “карикатурой” и “неправдоподобием”; 3) явные враги: “Третья часть читателей обозлилась на Гоголя: она узнала себя в разных лицах поэмы и с остервенением вступилась за оскорбление целой России”. [“История моего знакомства с Гоголем”, стр. бб—б7.] Четкую дифференциацию общественных направлений дал Герцен в дневнике (запись 29 июля 1842 г.): “Славянофилы и антиславянисты разделились на партии. Славянофилы № 1 говорят, что это апофеоз Руси, “Илиада” наша и хвалят след[ственно]; другие бесятся, говорят, что тут анафема Руси, и за то ругают. Обратно тоже раздвоились антиславянисты. Велико достоинство художественного произведения, когда оно может ускользать от всякого одностороннего взгляда. Видеть апофеоз — смешно, видеть одну анафему несправедливо”.

Еще до появления “Мертвых душ” в печати, когда главы их были известны только из чтений Гоголя (в Петербурге — у Прокоповича, в Москве — у Аксакова и др.), граф Ф. И. Толстой (“Американец”) говорил в обществе, что Гоголь “враг России, и что его следует в кандалах отправить в Сибирь”. Вспоминая об этом, Аксаков прибавлял: “В Петербурге было гораздо более таких особ, которые разделяли мнение гр. Толстого” [Там же, стр. 38.] Несколько аналогичных мнений привел Н. Я. Прокопович в письме к Гоголю от 21 октября 1842 г. [См. “Материалы для биографии Гоголя” В. И. Шенрока, М., 1898, т. IV, стр. 54–55.] Из сравнительно близких Гоголю людей на этой позиции стоял Ф. В. Чижов; он писал Гоголю 4 марта 1847 г.: “Я восхищался талантом, но как русский был оскорблен до глубины сердца”. [“Русская старина”, 1889, № 8, стр. 279.]