Изменить стиль страницы

Вильгельм запнулся — нужно ли прибегать к этому слову уже сейчас? Императору чудится, будто оно уже само влечет за собой претворение своей зловещей сути в реальность.

Канцлер безошибочно подмечает, на каком месте глаза кайзера остановились. Что, если он сейчас поднимет голову и взглянет на меня? Хотя текст был в принципе с императором согласован, сейчас у него едва ли не последняя возможность ясно сказать, чего он на самом деле хочет. Ведь ясно, что войны он хотел, пока она не стояла у порога, а теперь боится ее. Но, кажется, еще больше он боится признаться в этом.

Губы канцлера исчезают между седыми усами и короткой растительностью на подбородке. Он так и думал: император уже читает дальше…

Теперь Вильгельм просиял:

«Мы предоставили Австрии полную свободу действий в отношении Сербии. В ее приготовлениях мы не принимали никакого участия…»

Да, вот это правильно! Это необходимо особо подчеркнуть, поскольку это прямо связано с вопросом об ответственности и за дальнейшие решения! Лишь теперь Вильгельм II взглянул на рейхсканцлера:

— И еще не забудьте специальной депешой уведомить о том, что мы вообще не были заранее ознакомлены с текстом австрийского ультиматума Сербии. Тем более что это действительно соответствует истине. Лишь после того, как австрийский посол вручил в Белграде ноту, о ее содержании проинформировали и нас. То есть тогда же, когда и Сербию!

— А куда желало бы ваше величество направить такое разъяснение?

— В Петербург. Прежде всего в Петербург! Затем — в Лондон и Париж. И вот что: подчеркните еще раз, что данные события следует рассматривать как всего лишь локальный австрийско-сербский конфликт! Если б удалось вдолбить им это в голову!..

Германский посланник князь Макс Лихновский за два года пребывания в Лондоне так приноровился к тамошней среде, что его ничуть не удивило, когда в течение одного дня его вторично пригласили в британское министерство иностранных дел к сэру Эдуарду Грею. Во время первого сегодняшнего визита к нему он не услышал ничего неожиданного, разговор опять вертелся вокруг отнюдь не нового предложения Грея пригласить в качестве посредников великие державы.

Видимо, теперь министр имеет сообщить нечто новое, потому что вряд ли он ждет чего-либо нового от него, Лихновского. Да и кто такой нынче посланник, как не почтальон высшей квалификации? Особенно посланник Германской Империи, а точнее говоря — германского императора! Лихновский не питал никаких иллюзий насчет инициативных и творческих возможностей своей миссии. Если ему и удастся вообще в чем-то себя проявить, то в лучшем случае его лепта ограничится какой-нибудь удачной формулировкой, экспромтом, который авось сгладит или смягчит то, что прикажет передать его чересчур темпераментный венценосный повелитель.

Впрочем, к сэру Грею Лихновский уже привык, они вполне устраивали друг друга. Лихновский терпеливо сносил тактику затяжек и проволочек, применявшуюся министром в ходе переговоров, и никогда, разве что только в самом начале своей лондонской карьеры, не пытался настаивать на их ускорении, придать им то или иное направление. В свою очередь, министр быстро и по достоинству оценил приятную манеру поведения своего дипломатического партнера и отвечал ему предельной любезностью, а также тем, что старался держаться с ним как можно менее официально.

Сравнительно молодому, по-спортивному подтянутому Лихновскому иногда бывало прямо-таки трогательно наблюдать, как министр, который был намного старше его, искренне старается придать своему лицу с орлиным профилем и проницательным взглядом колючих глаз выражение полнейшего благодушия. А стиль, манера Грея формулировать свои мысли! Пожалуй, это было еще более твердым орешком, нежели официальный слог дипломатических нот. Именно потому, что в служебные депеши Грей старательно вкрапливал какие-то человечные, дружеские слова, он до такой степени дезорганизовывал конструкцию этих депеш и в итоге громоздил такие сложные периоды, что зачастую было весьма трудно в них разобраться и уловить их истинный смысл. Впрочем, завуалированность подлинных намерений, безусловно, являлась следствием многолетнего навыка, и Лихновский должен был признать справедливость того, что говорили о Грее, — мол, он умеет многими словами не сказать ничего. В случае же с ним, Лихновским, тут наличествовал еще и некий довесок — время от времени мелькавшее подобие улыбки.

И вот сегодня опять сидят друг против друга германский посол, похожий скорее на английского спортсмена, и британский министр с чертами строгого немецкого профессора.

Несколько предварительных фраз, после чего наступает молчание. Сэр Грей долго смотрит в глаза посланнику, затем министр едва заметно вздыхает и протягивает руку к лежащему перед ним на столе листу бумаги, сложенному вдвое. И тотчас в лице старого дипломата не остается даже намека на радушие, оно холодно и непроницаемо.

Лихновский настораживается. Он слишком давно знает хозяина кабинета, чтобы не разгадать смысла этой немой сцены: пристальный взгляд, оттенок любезности, вздох — это относилось лично к нему, послу; но все это отринуто движением руки, потянувшейся за лежащим на столе документом. Теперь наступил момент, когда министр иностранных дел Британской Империи официально обратится к послу Империи Германской. И впервые, насколько помнит Лихновский, сэр Грей не положится на свою память, а зачитает заявление по бумаге, чтобы не ошибиться ни в одном слове.

Лихновский побледнел и, сам того не сознавая, встал.

Эта неожиданная реакция еще на какое-то мгновение отдалила начало министерского спича. То ли сознавая, что он явно в последний раз обратится к, в общем-то, симпатичному партнеру, то ли оценив быстроту, с какой Лихновский понял ситуацию, сэр Грей тоже медленно поднялся с кресла и начал читать:

— Английское правительство и впредь хотело бы поддерживать давние дружеские отношения с Германией и считает возможным оставаться вне нынешнего конфликта до того времени, пока он ограничивается спором между Австрией и Россией. Однако если в конфликт оказались бы вовлеченными Германия и Франция, ситуация тотчас изменилась бы, и при известных условиях британское правительство было бы вынуждено принять срочные меры. В этом случае оказалось бы невозможным долго оставаться в стороне и выжидать…

Несмотря на всю сослагательность и многозначную неопределенность выражений Лихновский все уразумел точно: если Германия вступит в войну, а это уже более чем вероятно, Англия в военной области присоединится к противникам Германии.

Когда телеграмма Лихновского дошла до Берлина, Бетман-Гольвег на какой-то момент даже заколебался: показать ли ее императору сразу или, улучив удобный момент, когда… Когда — что? Какой момент? Любой момент будет одинаково неудобен и опасен. Между прочим, опасен и для самого подателя депеши, потому что никогда не знаешь, как далеко истерик зайдет в своей реакции. И уж лучше не оказаться при этом в роли ближайшего и потому наиболее уязвимого громоотвода.

В конце концов возобладало здравое умозаключение: когда все равно нельзя ничего предугадать, остается лишь руководствоваться тем, что в данный момент кажется наиболее естественным.

Депеша была недлинной, и Вильгельм II пробежал ее глазами мгновенно.

А затем последовал взрыв:

— Вот когда они открыли свои карты! Только сейчас, полагая, что отступить мы уже не можем! Мерзавцы, торгашеская сволочь, а ведь кричали с пеной у рта: «Будем соблюдать нейтралитет, будем держаться в стороне!» Приглашали нашего посла на обеды, сплошные речи, сплошные заверения — и все оказалось обманом. Обманом! При этом Грей, несомненно, знает, что скажи он в Париже или Петербурге хоть одно веское предупреждающее слово, и они бы мигом притихли! Но какое там, этого он не сделает, там он держит ухо востро. Зато нам угрожает! Сукин сын!..

Бетман-Гольвег хотя уже и привык ко многому, однако на этот раз кое-что ошарашило и его: не грубые выражения Вильгельма, не то, что он говорил, а то, как он говорил и как при этом выглядел — взбешенный, глаза блуждают, в лице ни кровинки… Это были неопровержимые свидетельства ужаса перед тем, что выше человеческих сил и что уже неотвратимо надвигается.