Изменить стиль страницы
Ужели с ризой гробовой
Все чувства сброшу я земные
И чужд мне будет мир земной?
Ужели прежних впечатлений
Не сохранит душа моя…
Не буду ведать сожалений,
Тоску любви забуду я…

Для печати Пушкин выбросил всю эту часть, только выбрал из черновика слова «Златую нежность мечты, мечты поэзии прелестной», которые, так же как и золотая нежность любви, не покинут его и за могилой.

Стихотворение занимает почти четыре страницы. Слова не слушались. Пушкин исправлял, вставлял, писал отрывочно, снова вычеркивал. Потом, в более законченном виде, переписал в другую, позднейшую тетрадь (№ 2369). На первой ее странице помечено его рукой: «27 мая 1822. Кишинев». Это дает возможность оба автографа отнести к 1821–1822 годам, когда Пушкина преследовали, устрашали мысли о замогильном ничтожестве, о непонятном мраке. В печать эти строки он отдал только в 1826 году, да и то не полностью, в новой обработке, более затаенной.

Люблю ваш сумрак неизвестный
И ваши тайные цветы,
О вы, поэзии прелестной
Благословенные мечты!
Вы нас уверили, поэты,
Что тени, легкою толпой,
От берегов холодной Леты
Слетаются на брег земной
И невидимо навещают
Места, где было все милей,
И в сновиденьях утешают
Сердца покинутых друзей;
Оне, бессмертие вкушая,
Их поджидают в Элизей,
Как ждет на пир семья родная
Своих замедливших гостей…
Но, может быть, мечты пустые,
Быть может, с ризой гробовой
Все чувства брошу я земные,
И чужд мне будет мир земной;
Быть может, там, где все блистает
Нетленной славой и красой,
Где чистый пламень пожирает
Несовершенство бытия,
Минутных жизни впечатлений
Не сохранит душа моя,
Не буду ведать сожалений,
Тоску любви забуду я…
(1822)

В той же тетради, среди черновиков (второй главы) «Евгения Онегина», писанных в Одессе в 1823 году, есть два наброска, где Пушкин опять возвращается к мыслям о вечности и ничтожестве, о смерти и бессмертии, ищет, как примирить земную привязанность с «туманом вечной ночи». По влюбчивой, горючей своей крови, он ярко воспринимал жизнь через любовь, и его мучило это противоречие силы чувства и ожидающего нас небытия. Наброски остались совсем не отделанными, отрывистыми, перечеркнутыми, но тем непосредственнее проступают в них тревога, сомнения, искания, еще не преображенные творчеством.

Ужель, мой друг…
Придет ужасный час — Твои небесны очи
Покроются, мой друг, туманом вечной ночи;
Молчанье вечное твои сомкнет уста…
Но я, до толе твой поклонник безотрадный,
В обитель скорбную сойду я за тобой
И сяду близ тебя печальный и живой (немой)…
Ни чувства на лице, напрасно      жадный…
Коснусь я хладных ног — себе их на колена
Сложу и буду ждать… печально, но чего
Чтоб силою      мечтанья моего
У милых ног твоих…

На этом обрывается первое стихотворенье. Сейчас вслед за ним идет другое, где любовная тоска отступает перед таинственной, вечной загадкой жизни и смерти, над которой тысячелетиями мучается человек. И бьется мысль поэта между надеждой и отчаяньем:

Надеждой сладостной младенчески дыша,
Когда бы верил я, что некогда душа,
Земное пережив, уносит мысли вечны,
И память, и любовь в пучины бесконечны.
Клянусь! давно бы я покинул мертвый мир,
Я сокрушил бы жизнь, уродливый кумир,
И улетел в страну свободных наслаждений,
В страну, где смерти нет, где нет предрассуждений.
Где мысль одна горит в небесной чистоте,
Но тщетно предаюсь пленительной мечте!
Мой ум упорствует, не верит, негодует…
Ничтожество зовет — невольником мечты.
Ничтожество за гробом ожидает…
Меня ничтожеством могила ужасает.
Как! Ничего — ни мысль, ни новая любовь…
Мне страшно… И на жизнь гляжу печально вновь,
И долго жить хочу, чтоб долго образ милой
Таился и пылал в душе моей унылой…

В этом отрывке повторяется прежний образ: «И сам разбил бы жизнь – уродливый кумир». Это предвкушение разоблачения кумиров, которыми весь XIX век будут заняты беспокойные мыслители. Намеки на миры иные, где все «пленяет нетленной славой, красотой», разбросанные в черновиках стихотворения «Люблю ваш сумрак неизвестный» связывают все эти отрывки общностью сходных тревог, терзаний. Пушкин переживал их на юге, главным образом в Кишиневе, среди внешней мелкой провинциальной суеты, среди попоек, задорных ссор, развязного волокитства, взбалмошных поединков.

Эти отрывки, эти психологические эскизы, емкая художественная память Пушкина – «ни одна встреча, ни один разговор не пропали для него даром» – перенесла после в роман. Поэт сгустил, закристаллизировал разбросанные по отдельным стихотворным эскизам мысли и чувства. Бок о бок с «Ужель, мой друг», на том же листе тетрадки, есть черновик «Онегина», описание его разговоров с Ленским:

В прогулке их уединенной
О чем не заводили спор!
Судьба души, судьба вселенной,
На что не обращали взор!
И предрассудки вековые,
И тайны гроба роковые,
Судьба и жизнь — в свою чреду
Все подвергалось их суду.
(XIV строфа II главы)

Глава XXVI

ВСТРЕВОЖЕННЫЕ УМЫ

Правительство выслало Пушкина на глухую южную окраину, за тысячи верст от петербургских политических разговоров, увлечений, беспокойных исканий, с такой опасной, заразительной яркостью отразившихся в его стихах. А политика гналась за поэтом по пятам. Его бессарабская пустыня оказалась полна либералами и заговорщиками.

Самый отрыв от столичной жизни раздвинул перед Пушкиным горизонт, расширил круг наблюдений.

Основной государственный костяк, на котором держится жизнь народа, отчетливее проступил перед ним. Пушкин увидал Российскую Империю, которую в Москве, в Царском, даже в Петербурге трудно было охватить воображением. Безбрежность степей, просторы рек, снежные горы, волшебный край Тавриды, Черное море, старый Киев, Малороссия, Новороссия, полуотуреченная Бессарабия, пестрота племен, наречий, одежд, обычаев – и все это Россия, могучая, огромная, быстро растущая Россия. В то же время связь с Европой, близость ее ощущалась яснее.

И тут же рядом, по ту сторону границы, вспыхнуло восстание против турок, во имя национальной независимости. Попытка греческих патриотов освободиться от турецкого ига волновала Пушкина сменными чувствами симпатии и разочарования.