Изменить стиль страницы

Через несколько недель после получения гонорара за «Фонтан» Пушкин весело писал Вяземскому: «Слёнин предлагает мне за Онегина, сколько я хочу. Какова Русь, да она в самом деле в Европе, а я думал, что это ошибка географов. Дело стало за цензурой, а я не шучу, потому что дело идет о будущей судьбе моей, о независимости – мне необходимой» (апрель 1824 г.).

Пушкин был не только поэтом, но и общественным деятелем, его личное поведение, его мысли, чувства и поступки, требования, которые он предъявлял к себе и к обществу, внесли огромное изменение в положение русских писателей. Он был не один. Одновременно с ним Россия выплеснула из недр народных целую плеяду даровитых, блестящих поэтов и писателей. Пушкин ощущал их талантливость, был искренно счастлив каждым их проявлением. Но впереди шел он. Он наложил на эпоху горящий знак своего гения, своего ума, своих нравственных запросов.

Поплатившись за стихи крутой высылкой на юг, лишенный свободы передвижения «ссылочный невольник» не мог не задуматься над положением писателей. Эти мысли сказались в его стихах, переплелись с родственным обликом Овидия, но главным образом дошли до нас в его письмах с юга. Пушкина, как его литературных собратьев в Москве и Петербурге, бесила цензура. Зимой 1822/23 года Вяземский хотел подать официальное прошение с жалобой на цензора А. И. Красовского, не пропускавшего его статьи. Тургенев старался его отговорить. Вяземский злился, кипел, сыпал остротами: «Как же мне назвать, как не прошением? Je ne puis pas cependant lui envoyer un cartel[66]… Могу доложить министру, что собственность ума – также собственность, коею пользоваться можно, соглашаясь с существующими постановлениями и узаконениями. Я хлопочу… чтобы показать, что цензура у нас руководствуется нелепыми причудами…» (июнь 1823 г.).

Арзамасец Д. В. Дашков писал поэту-сановнику И. И. Дмитриеву: «Цензоры с бедными авторами суровее нежели когда-нибудь. Одна от них бывает поживка, а именно, – когда Бируков поссорится с товарищем своим Красовским: тогда он пропускает назло между позволенными иногда и сомнительные. Но у Красовского всякая вина виновата: самому Агамемнону в Илиаде запрещается говорить, что Клитемнестра вышла за него замуж девою, и если какой-нибудь рифмач заговорит в восторге о чуждой земле и чуждом небе, рассудительный цензор тотчас же остановит его, напомнив, что небо одно и земля одна Таких анекдотов много».

Если так писал благонамеренный Дашков, то как должен был кипеть Пушкин, когда калечили его стихи, выбрасывая то целые строчки и строфы, то отдельные эпитеты. Даже в письмах он с трудом сдерживался, хотя отлично знал, что правительство следило за его перепиской. В июне 1822 года, посылая из Кишинева А. Бестужеву для альманха «Полярная Звезда» свои «Бессарабские бредни» и между ними оду «К Овидию», Пушкин писал: «Кланяйтесь от меня Цензуре, старинной моей приятельнице; кажется голубушка еще поумнела. Не понимаю, что могло встревожить ее целомудренность в моих элегических отрывках – однако должно нам настоять из одного честолюбия – отдаю их в полное Ваше распоряжение. Предвижу препятствия в напечатании стихов к Овидию, – но старушку можно и должно обмануть, ибо она очень глупа – по-видимому ее настращали моим именем; не называйте меня, а поднесите ей мои стихи под именем кого Вам угодно (например, услужливого Плетнева или какого-нибудь нежного путешественника, скитающегося по Тавриде), повторяю вам – она ужасно бестолкова, но впрочем довольно сговорчива. Главное дело в том, чтоб имя мое до нее не дошло – и все будет слажено».

Так и было сделано. «К Овидию» было напечатано в альманахе без двух заключительных строчек:

Но не унизил ввек изменой беззаконной
Ни гордой совести, ни лиры непреклонной.

Вместо подписи стояли две звездочки. Но читателя уже трудно было обмануть. Когда «Полярная Звезда» вышла, Пушкин шутливо писал брату: «Ради Бога, люби две звездочки, они обещают достойного соперника знаменитому Панаеву, знаменитому Рылееву и прочим знаменитым нашим поэтам» (30 января 1823 г.).

Потрепала цензура и «Кавказского пленника». Пушкин сердито писал по этому поводу Н. И. Гнедичу: «Но какова наша цензура? Признаюсь, никак не ожидал от нее таких больших успехов в эстетике – ее критика приносит честь ее вкусу. Принужден с нею согласиться во всем: Небесный пламень слишком обыкновенно; долгий поцелуй поставлено слишком на выдержку… Его томительную негу вкусила тут она вполне – дурно, очень дурно… С подобострастием предлагаю эти стихи на рассмотрение цензуры… конечно иные скажут, что эстетика не ее дело…» (27 июня 1822 г.).

И на следующий год уже сердито писал он Вяземскому:

«Зарезала меня цензура! Я не властен сказать, я не должен сказать, я не смею сказать ей дней в конце стиха. Ночей, ночей, – ради Христа, ночей Судьба на долю ей послала. То ли дело ночей, ибо днем она с ним не видалась – смотри поэму. И чем же ночь неблагопристойнее дня? которые из 24 часов именно противны духу нашей цензуры? Бируков добрый малый, уговори его или я слягу» (14 октября 1823 г.). Когда Вяземский пытался тягаться с цензурой, Пушкин из Кишинева с понятным интересом следил за неравной борьбой. «Сделай милость, напиши мне обстоятельнее о тяжбе своей с цензурою. Это касается всей православной кучки. Твое предложение собраться нам всем и жаловаться на Бируковых может иметь худые последствия. На основании военного устава, если более двух офицеров в одно время подают рапорт, таковой поступок приемлется за бунт. Не знаю, подвержены ли писатели военному суду, но общая жалоба с нашей стороны может навлечь на нас ужасные подозрения и причинить большие беспокойства… Соединиться тайно, но явно действовать в одиночку, кажется, вернее. В таком случае должно смотреть на поэзию, с позволения сказать, как на ремесло. Русо не впервой соврал, когда утверждает que c'est le plus vil des métiers. Pas plus vil qu'im autre[67]. Аристократические предубеждения пристали тебе, но не мне. На конченную свою поэму я смотрю как сапожник на пару своих сапог: продаю с барышом. Цеховой старшина находит мои ботфорты не по форме, обрезывает, портит товар; я в накладе; иду жаловаться частному приставу; все это в порядке вещей. Думаю скоро связаться с Бируковым и стану доезжать его в этом смысле – но за 2000 верст мудрено щелкать его по носу. Я барахтаюсь в грязи молдавской, чорт знает, когда выкарабкаюсь. Ты – барахтайся в грязи отечественной…»

Письмо без даты, но, вероятно, писано зимой 1822/23 года. Судя по более свободному тону и по тому, что Пушкин вложил в него «несколько пакостей», в том числе очень опасное для него стихотворение «Христос Воскрес, моя Ревекка», оно было послано с оказией, минуя почтовую цензуру. Как бы закрепляя связь с «православной кучкой», то есть с писателями-единомышленниками, Пушкин подписал его двумя начальными буквами Арзамасского своего прозвища: Св. – («Сверчок»). Обещая «скоро связаться с Бируковым», он намекает на «Первое послание к Цензору», где так блистательно проявилась могучая способность поэта сотворить прекрасное даже из цензурных гонений. Казалось, сцепление обид, уколов, раздражающих нелепостей, унизительных помех, разрушительных помарок пылью засорит душу сочинителя. Пушкин задумался, взмахнул руками и поплыл на плавных волнах великолепного стиха:

Угрюмый сторож Муз, гонитель давний мой,
Сегодня рассуждать задумал я с тобой…

Это то послание, где есть строчка, в четырех словах характеризующая целую эпоху:

Дней Александровых прекрасное начало.

Во «Втором послании к Цензору», писанном уже в Михайловском, Пушкин с усмешкой рассказывает, что заставило его писать первое Послание:

вернуться

66

Ведь я не смогу послать ему вызов (фр.).

вернуться

67

Что это наиболее подлое ремесло. Но не более подлое, чем любое другое (фр.).