Изменить стиль страницы

Кружась над загадкой власти одного над многими, мысли Пушкина настойчиво возвращались к вихрям и бурям, поднятым французской революцией. Опять вставал Наполеон, колдун, смиривший разбушевавшуюся стихию. Осенью 1823 года Пушкин великолепными коваными стихами написал, и хотя не кончил, но переписал набело, а в печать не отдал, загадочный отрывок «Недвижный страж дремал…». Поэт привел призрак Наполеона в палаты Русского Царя. Встретились два могучих соперника за власть над народами. Напряженно вглядывается Пушкин в Наполеона, старается разгадать тайну его неотразимого, неуловимого взора, понять, какие противоречивые силы направляли его судьбу?

То был сей чудный муж, посланник Провиденья,
Свершитель роковой безвестного веленья,
Сей всадник, перед кем склонилися цари,
Мятежной вольницы наследник и убийца,
Сей хладный кровопийца…
(1823)

Неотступно вставал вопрос, зачем кто-то – судьба? история? Провидение? Бог? – посылает на землю таких мучительных героев, таких «нарушителей общественного спокойствия». Среди записей 1824 года, может быть, сделанных уже в Михайловском, есть перечеркнутый отрывок, где Пушкин опять ищет смысла революции, хочет понять историческую роль ее «наследника и убийцы» – Наполеона. Отрывок остался неотделанным, но в нем есть поразительные строчки, дающие ключ к уединенным думам. Понять черновик можно, только восстановив зачеркнутые слова:

Зачем ты послан был, и кто тебя послал?
Чего — добра иль зла ты верный был свершитель…
   Дряхлели троны, алтари,
   Над ними туча подымалась,
Вещали книжники, тревожились цари,
   Толпа пред ними волновалась,
Разоблаченные пустели алтари,
   Свободы буря подымалась
И вдруг нагрянула…
   Разбились ветхия скрижали.
Явился муж меча, рабы затихли вновь…
Цари сказали — нет свободы,
И поклонились им народы,
Добро и зло — все стало тенью…

Тем, кто пережил мировую войну и революцию, эти строчки много говорят. В них отразилось знакомое ощущение хрупкости, зыбкости жизни не отдельного только человека, а всего человечества, тоска перед «сердцу непонятным мраком». Многие – в особенности многие русские – могли повторить в 20-х годах XX века горькие слова Пушкина, сказанные в 20-х годах XIX века:

Добро и зло — все стало тенью… 

Глава XXVIII

КОНЕЦ АЗИАТСКОГО ЗАТОЧЕНИЯ

 Проклятый город Кишинев,
Тебя бранить язык устанет.
(Ноябрь 1823 г.)

Мелькали дни, месяцы, годы, а ссылке Пушкина не видно было конца. Он с первого же года надеялся и ждал: «Бог простит мои грехи, как Государь мои стихи». Но прощение не приходило, а кишиневская жизнь тяготила все больше. Внешне она шла на людях. Гуляния, встречи, трактирные пирушки под пение цыганок, танцы, дуэли, несложное волокитство, однообразная пестрота и веселье провинции, да еще полурусской. А внутри беспокойство, обида на забывчивых друзей, одиночество, тоска по милому северу.

Пушкин сразу стал тяготиться Кишиневом. И в стихах, и в письмах прорвалось нетерпеливое раздражение, едва прикрытое шуткой. Пушкин в письмах корил друзей за забывчивость, жаловался на скуку и одиночество. В марте 1821 года, едва осев в Кишиневе, он писал: «Недавно приехал в Кишинев и скоро оставлю благословенную Бессарабию». Несколько месяцев спустя просил А. И. Тургенева походатайствовать за него перед Царем, «вытребовать меня на несколько дней с моего острова Пафмоса…». «Мочи нет, почтенный Александр Иванович, как мне хочется недели две побывать в этом пакостном Петербурге…» (7 мая 1821г.).

Чаадаеву он писал той же весной: «О скоро ли, мой друг, настанет срок разлуки», мечтал возобновить беседы прежних лет, младые вечера, пророческие споры…

Он писал другому Тургеневу, дипломату, только что выехавшему из Константинополя: «Поздравляю вас, почтенный Сергей Иванович, с благополучным прибытием из Турции чуждой в Турцию родную. С радостию приехал бы я в Одессу побеседовать с Вами и подышать чистым Европейским воздухом, но я сам в карантине, и смотритель Инзов не выпускает меня как зараженного какою-то либеральною чумою…» (21 августа 1821 г.).

Раздражение против насильственного одиночества, оторванности, изгнания, вылились в оде «К Овидию», которой закончился первый год в Кишиневе. Но и новый, 1822 год мало принес радости. Письма невеселые. Пушкин писал брату: «Представь себе, что до моей пустыни не доходит ни один дружний голос, что друзья мои как нарочно решились оправдать элегическую мою мизантропию – и это состояние несносно… Спроси у Дельвига, здоров ли он, все ли, слава Богу, пьет и кушает, каково нашел мои стихи к нему и проч.» (24 января 1822 г.).

Шестого февраля, через несколько дней после этого письма, был арестован В. Ф. Раевский. Пушкин тревожился не только за приятеля, но и за себя. Копились новые писательские грехи – «Кинжал», а главное, «Гаврилиада». Чувство связанности и одиночества усиливалось: «Пожалейте обо мне: живу меж Гетов и Сарматов; никто не понимает меня. Со мною нет просвещенного Аристарха, пишу как-нибудь, не слыша ни оживительных советов, ни похвал, ни порицаний… Жуковскому я также писал, а он и в ус не дует… Так-то пророчу я не в своей земле, а между тем не предвижу конца нашей разлуки. Здесь у нас молдованно и тошно…» (27 июня 1822 г. Гнедичу). И Вяземскому опять: «Здесь не слышу живого слова Европейского» (1 сентября 1822 г.). Потом ламписту Я. Н. Толстому: «…Мои сердечные благодаренья; ты один изо всех моих товарищей, минутных друзей минутной младости, вспомнил обо мне. Кстати или не кстати. Два года и шесть месяцев не имею от них никакого известия, никто ни строчки, ни слова…» (26 сентября 1822 г.).

Я. Н. Толстой порадовал его не только своим письмом, но и предложением библиофила-коллекционера князя А. Я. Лобанова-Ростовского издать стихи Пушкина. Как будто снова устанавливалась связь с Петербургом. Вспыхнули воспоминания о веселых беседах под Зеленой Лампой. Вспыхнули и зазвенели стихами в его мозгу, точно вылились из-под его пера так же легко, как и прозаическое начало письма.

Горишь ли ты, лампада наша,
Подруга бдений и пиров?
Кипишь ли ты, златая чаша,
В руках веселых остряков?
В изгнаньи скучном, каждый час
Горя завистливым желаньем,
Я к вам лечу воспоминаньем,
Воображаю, вижу вас:
Вот он, приют гостеприимный,
Приют любви и вольных Муз,
Где с ними клятвою взаимной
Скрепили вечный мы союз,
Где дружбы знали мы блаженство,
Где в колпаке за круглый стол
Садилось милое равенство…

На самом деле в письмо попал уже исправленный, переработанный текст. В черновиках – их два, один в большой тетради (№ 2365), другой в карманной записной книжке, – отчетливее проступает противоречие между былой беспечностью и кишиневскими настроениями.