А уж кого ещё пуще жалели, так это барыню, добрая была, обо всех радела. А её, почитай, голой-босой оставили. Ютилась в Питере в каморке в её же доме прежнем. Мыкалась бедняжка, к чистой работе как бывшего мироеда не подпускали, судомойкой была. Это с её-то пальчиками. Ведь на этой вот пианине и играла, да так, что, бывало, заслушаешься. Вишь, и нам пригодилась, сколько лет с неё едим, а в нутре посуду держим.

Бабушка Марфа ласково погладила заскорузлыми от огорода пальцами сияющую крышку рояля и тихо сказала: "Иди, детка, в сенях бидончик не забудь". В глазах её стояли слёзы то ли из жалости к барыне, то ли к себе.

Надо сказать, что в деревне было ещё одно родовое гнездо нашего клана. Прямо напротив порушенной барской усадьбы, у пруда, утопала в зелени огромная изба старшей сестры моей бабушки, которую мы, малышня, называли тётей Женечкой. Она тоже приезжала туда из Питера на весь летний сезон с мужем, дядей Жоржиком, и двумя внуками.

Вообще у моей бабушки было одиннадцать братьев и сестёр, но к описываемому мной времени в живых оставались лишь три сестры.

Остальных братьев и сестёр забрали из жизни революция, Гражданская война, ленинградская блокада и другие передряги в нашей стране.

Третья сестра, тётя Анечка, жила безвылазно в Питере в полном одиночестве. Так получилось, что накануне Первой мировой войны к ней посватался молодой князь, тут же и ушедший на войну и погибший в числе первых офицеров. А тётя Анечка всю жизнь хранила ему верность и ни за кого уже не вышла. Меня как-то закинули к ней родители ненадолго, вот она вечером мне про всё это и рассказала, и, растрогавшись до слёз, подарила мне, малышу, бокал из хрусталя

"баккара". А бокал был удивителен тем, что если послюнявить палец и поводить по его краю, то он начинал петь что-то тягуче-заунывное и чарующее.

Была ещё двоюродная сестра, замужем за морским капитаном, прошедшим всю войну на минном тральщике в Финском заливе, каким-то чудом сохранившим старорежимные повадки и традиции настоящих петербуржцев, коих после войны, почитай, и не осталось. Их квартира выходила эркером на Невский проспект, была обставлена старинной мебелью из резного морёного дуба, а за столом на званом обеде нас обслуживала горничная Глафира в накрахмаленном передничке.

А ещё была тётя Зиночка, работавшая диспетчером в таксопарке, хохотушка и любимица всех наших родственников. У неё была изба в селе Бабкино, о котором я ужи поминал, а до революции её отец владел всей этой деревней. Зина была с виду простушкой, но нет-нет, а проглядывала в ней голубая кровь и дворянская порода.

Отец клана Никитиных был из разночинцев, вернее из разорившихся мелкопоместных дворян, но рано выбился в люди, став капельмейстером императорского оркестра, и проживал с чадами и домочадцами в Зимнем дворце в Санкт-Петербурге, выезжая на дачный период в Валговицы. По рассказам стариков, дача была красоты неописуемой, а пруд чистоты необыкновенной, ибо подпитывался родниками, а дно было выстелено мраморными плитами. В моё время он больше напоминал заиленное болото с весьма ощутимым навозным запашком от построенного на другом его берегу колхозного коровника.

Самой колоритной фигурой был, конечно, дядя Жоржик. Был он из местных, сыном деревенского плотника, и для тёти Женечки брак с ним был "мезальянсом", как она в шутку говаривала. Уважаем был безмерно, оставаясь заводилой и душой любой компании. Часто устраивал раннюю побудку и во главе всего нашего разношерстного отряда вёл на речку за плотвой и подлещиком, а то и на дальнее озеро "Глубокое", где удавалось поймать на удочку даже щучку.

Как-то, пользуясь старыми связями, он получил пропуск и вывез, правда, ограниченный контингент из наших, в запретную зону балтийского побережья под Калининградом, откуда была привезена большущая корзина отборных белых грибов и янтарная глыба килограмма в три, украсившая нашу хату. А связи его вот откуда. Был он почётным ветераном приснопамятной ЧК, т. е. чрезвычайной комиссии, ставшей впоследствии КГБ, и в своё время чуть ли не правой рукой самого

Дзержинского.

А к красным он, как сам рассказывал, приткнулся случайно. Пришёл прапорщиком с войны и надо было чем-то на жизнь зарабатывать. Своими глазами видел, как брали Зимний. То есть никто его и не брал и не было никаких толп революционных матросов и солдат. Так, мелкие стычки с кадетами, засевшими там для охраны правительства. А дядя

Жоржик пошёл по просьбе матери друга поискать его среди них и притащить домой. Среди живых и нескольких трупов не нашёл, а нашёл у знакомой проститутки-евреечки, где и пили-гуляли они всю послереволюционную ночь, а наутро отправились к большевикам определяться на службу.

Уже будучи чекистом, спас он знакомую по деревне семью капельмейстера от реквизиции, а то и чего похуже, а Аннушку в жёны получил за благое дело в качестве трофея. И об этом и много ещё о чём услышал я, стыдно признаться, подслушивая стоя в подштанниках ночами и ухом прижавшись к двери, за которой сидели дядя Жорж, его младший сын (старший погиб на войне) и мой отец.

Сын дяди Жоржика Володя (для меня – дядя Вова) был тоже, как и мой отец, фронтовиком, но, если и говорил, то только про дирижабли, которыми был по-детски увлечён. Всю свою недолгую жизнь, а умер он вскоре из-за открывшегося плохо залеченного фронтового ранения, бился он в каком-то НИИ за их возрождение.

А страстью к летательным аппаратам заразился от своего отца, который, выйдя ещё до войны на пенсию по здоровью, построил в дачном сарае из фанеры самолётик-биплан. Да вот только опробовать не успел

– спёрли его, хоть и уносил он на ночь вырезанный из липы винт в свою комнату. Этот винт так и висел на стене печальным напоминанием о мечте подняться в воздух, а самолёт так и не нашли – как в воду канул.

В основном под рюмочный звон говорил дядя Жорж. Про то, как после пустившего себе пулю в висок Дзержинского в ОГПУ пришёл дворянин и утончённый интеллигент Менжинский (знал 16 языков), столько народу сгубивший, что и Геббельс на его фоне бледнеет. Про Петерса, его зама, бандита, сидевшего за ограбление ювелирного магазина, про

Яг*о*ду, его зама, отравившего Менжинского ядом, следов не оставляющим, из токсикологической лаборатории ОГПУ. Про Казакова, главного в лаборатории, послужившего запрещённому писателю Булгакову прототипом профессора Преображенского из "Собачьего сердца" и действительно лечившего вождей революции вытяжкой из семенников обезьян.

Да, много чего я почерпнул для себя в каникулярное время в тех

Валговицах, что застряло в моём пытливом умишке и годы хранилось под грифом "Секретно" и лишь малой толикой чего поделился я сейчас. Как говорится, спасибо за внимание и извините старика, коль наскучил.

Граф

Англичане говорят, что в каждой семье в шкафу спрятан свой скелет. Наверное, это идёт от их же анекдота. Бабушка рассказывает повзрослевшей внучке про дни своей молодости, про первого любовника, которого спрятала в шкаф при стуке в дверь не вовремя вернувшегося мужа, хлопает себя по лбу и с криком "О, боже!" открывает дверцу шкафа, из которого вываливается скелет.

В нашей семье таким скелетом было происхождение моей бабушки, столь неприличное и опасное в нашем рабоче-крестьянском государстве, что его приходилось тщательно скрывать. Дело в том, что она была дочерью графа Котляревского. И хоть граф был поляком (храбе по-польски), жил в Кракове, мало того, в пух и прах разорился на скачках и умер в нищете, аристократическое клеймо, как Дамоклов меч, висело над его дочерью, занесённой враждебными вихрями в революционную Россию.

По словам бабушки, чтобы покрыть грех рождения, ей пришлось пойти на "мезальянс" и выскочить за бравого революционного есаула

Кожевникова из яицких казаков. Кстати сказать, в его станице проживали только две фамилии: Кожевниковы и Сапожниковы. При этом все считались родственниками в разной степени родства, и при замужестве молодых станичников необходимо было разрешение старушки, которая только и могла эту степень подсчитать. Дед мой оказался выкрестом в том смысле, что он один переметнулся к "красным" в своей совершенно "белой" станице.