Изменить стиль страницы

В Коктебеле и с питьевой водой было плоховато – ее привозили издалека, и с едой не по-курортному бедно – «никогда не было жирных сливок, только худосочное (с ковыля!) и горьковатое (с полыни!) козье молоко, никогда в нем не было горячих домашних булок, вовсе не было булок, одни только сухие турецкие бублики, да и то не сколько угодно», – вспоминала Цветаева... А зато...

Здесь стык хребтов Кавказа и Балкан,
И побережьям этих скудных стран
Великий пафос лирики завещан...
М. Волошин

...здесь рождалось вдохновение. Казалось, здесь вплотную соприкасаешься со стихиями: Огня, Солнца, раскалявшего землю так, что она растрескивалась и обжигала ноги; стихией Земли, как будто только возникшей из хаоса и уже древней в морщинистой неприкрашенности; стихией Воздуха, вместе с раскаленными землей и солнцем создававшего по временам фантастические миражи; стихией Воды, моря, как живое существо, приходящего и уходящего, что-то вечно говорящего на своем, забытом людьми языке...

...И вот Гомер молчит,
И море Черное, витийствуя, шумит
И с тяжким грохотом подходит к изголовью.
О. Мандельштам

Постоянно жившая вблизи греческих богов и героев, еще так недавно «ушами души» слушавшая гимны Орфея из уст Нилендера, Цветаева естественно вошла в легенду о Киммерии, создаваемую Волошиным. Здесь оживали древние мифы: Орфей приходил сюда, чтобы спуститься в Аид за Эвридикой, на этом берегу Одиссей встретился с тенью умершей матери, амазонки готовились здесь к своим битвам... Кажется странным, что непосредственно «коктебельских» стихов у Цветаевой почти нет – впрочем, мы не можем сказать этого окончательно, по-видимому, одна из написанных ею в те годы книг не была издана и пропала. Скорее всего, Коктебель просто растворился в ее сознании, стал частью ее души, чтобы выплывать на поверхность в течение всей жизни. Обращаясь к темам и образам древности, она внутренним взором видела неповторимый пейзаж Коктебеля, всем телом вспоминала его горные тропинки, скалы, пустынные берега, слышала нескончаемые рассказы Макса о прошлом этой одухотворенной им земли. И земля, и Волошин, щедро раздававший свой опыт, мысли, знания, и Пра – ни на кого не похожая, мужественная, строгая, справедливая, и вся коктебельская молодежь, одержимая страстью к искусству, создавали ту атмосферу, о которой Цветаева написала от своего и Осипа Мандельштама имени: «Коктебель для всех, кто в нем жил – вторая родина, для многих – месторождение духа».

В Коктебеле складывался особый мир: единения с природой, дружеского веселья, свободы, непринужденности. Было много шуток, «розыгрышей», безобидных и не совсем безобидных мистификаций, душой которых бывал сам Макс. Купанье, собиранье камешков, горные прогулки, поездки в Старый Крым или Феодосию, небогатые, но шумные общие трапезы и чаепития за большим некрашеным столом на волошинской террасе – все оборачивалось праздником. Но праздности не было. «В Коктебеле жили напряженно и весело», – сказал мне старый художник, четырнадцатилетним мальчиком впервые попавший в Коктебель тем же летом, что и Цветаева. Каждый занимался своим делом. Днями работали, художники уезжали или разбредались на этюды; другие уединялись в горах, на море или в комнатах, писали... Здесь в Коктебеле летом 1913 года художница Магда Нахман написала портреты Марины и Сережи. Одна из тогдашних коктебелек говорила мне, что портреты Нахман всегда приукрашивали модель. Не берусь судить, но для меня этот портрет юной Цветаевой – портрет ее души, той, о которой Эфрон сказал: волшебница. Он очень красив по цветовой гамме. Это единственный живописный портрет, сделанный с натуры при жизни Цветаевой. Портрет Эфрона висел у Анастасии Цветаевой и пропал во время ее ареста; он сохранился только на фотографии комнаты Анастасии Ивановны.

Вечерами, затягивавшимися до утра, собирались на вышке у Макса под открытым небом, «поклонялись луне»: читали стихи, слушали море, спорили об искусстве. Обсуждали этюды, картины, писания друг друга... Увлекались пластическими танцами; Вера Эфрон, сестра Сережи, учившаяся в «школе ритма и грации» Рабенек, руководила коктебельской «пластикой»; занимались многие, вплоть до Пра и шестипудового Макса. «Сонеты о Коктебеле» М. Волошина в шутливых строфах запечатлели живые мгновения тех дней. В двух сонетах упомянута Цветаева. В «Утре»:

Марина спит и видит вздор во сне.

Макс подсмеивался со смыслом: всю жизнь сны имели для Цветаевой огромное значение, она часто пересказывала их даже в письмах. В сонете «Гайдан» портрет Марины нарисован с точки зрения одной из бесчисленных коктебельских собак, с которыми Цветаева была в теснейшей дружбе. Гайдан повествует о своей любви:

Я их узнал, гуляя вместе с ними.
Их было много, я же шел с одной.
Она одна спала в пыли со мной,
И я не знал, какое дать ей имя.
Она похожа лохмами своими
На наших женщин. Ночью под луной
Я выл о ней, кусал матрац сенной
И чуял след ее в табачном дыме[36] .

Конечно, это Маринины едва отрастающие после многоразового бритья (она мечтала, что они начнут виться – и они завились на концах) «лохмы», ее привязанность к собакам и дым от ее нескончаемых папирос. На одной из фотографий в группе коктебельцев Цветаева сидит на корточках, обняв большого пса, – возможно, это и есть Гайдан?

С этого лета и до самой революции Цветаева много раз наезжала в Коктебель, почти каждую весну или лето проводила в нем один-два месяца, зиму 1913/14 года прожила с семьей в Феодосии – Сережа экстерном кончал феодосийскую гимназию. Коктебель не просто вывел ее из книжного затворничества, открыл для людей. В каком-то смысле он заменил дом в Трехпрудном, вконец расстроившуюся цветаевскую семью. Волошинский Коктебель, Пра, Макс стали восприниматься той крепостью, в которую можно укрыться от любых жизненных бурь.