И тогда они вспомнили о шоссе.
Оно было перед их глазами все время, но сначала голод не давал думать ни о чем другом; потом наступили минуты благодушия, и радость узнавания окрасила все в розовое: и графическую четкость гор, и сверкающее шоссе, и редкие машины, которые так красиво катили по нему. И лишь затем они вспомнили, что красивенькие машины – это враг, а у них в руках – карабины… враг – карабины… И два пулемета, как выяснилось, на месте. И пушку, конечно же, никто не трогал: немцы – хозяйственный народ…
– Товарищ командир, докладываю, – взлетел голос Герки Залогина и вдруг сорвался в предчувствии: – На шоссе – фашистские танки.
Все разом умолкли.
Тимофей подошел к стереотрубе. Оказывается, танки появились давно; однако Залогин молчал, пока шли дозоры, пока не стало ясно, что идет большая колонна. Да, точно, как в июне, из ущелья выдвигалась эта темная скрежещущая масса: по серебристой ленте – лента стали.
Как тогда…
Все, как тогда. Только тогда в доте всего было вдоволь – и боеприпасов и еды, – и в бой они бросились с радостью: они знали, что через день-два подойдут свои, ударят с востока – и погонят фашистов по этому шикарному шоссе туда, на запад, аж до самого Берлина… Они ухлопали здесь врагов дай бог сколько – вон целое кладбище внизу в долине появилось. А чего добились?
Что изменится оттого, что вот сейчас, здесь, сегодня они пятеро убьют сколько-то фашистов? Что изменится там, на востоке, где в бесконечном далеке, в пятистах километрах отсюда наступают фашисты? Наступают на юге, и на севере, и…
Ну и что – наступают?!
«Что мне, Тимофею Егорову, могут они этим доказать? А ровным счетом ничего. А нам пятерым что они могут доказать? А ничего. Пусть они где-то там наступают – здесь они больше не пройдут. Пока я жив, пока хоть один из нас жив, пока хоть одна винтовка стреляет – здесь они шагу вперед не сделают.
Пусть весь мир перед ними отступает – мы будем здесь стоять. Даже одни в целом свете. Самые последние».
– Красноармеец Драбына, проверьте и доложите о наличии снарядов.
– Та и так звестно, товарищ командир. Восем осколковых, три ящика хвугасов, три ящика броневбойных. Те-те-те! – збрехам, товарищ командир. Один ящик розтрощеный, там токечки три броневбойных снаряда, а вкупе – тринадцать.
– Ладно. Садись на наводку. Помнишь, куда? – сто метров за водостоком.
– Отож. Щасливе местечко.
– Все по местам. К бою готовьсь!
У них еще было минуты три. Тимофей подошел к амбразуре, но не закатом он любовался. Он закрыл глаза, и тянул в себя воздух всей грудью, и думал, какое это счастье – умереть за свою родную землю, и как ему повезло, что он сам выбрал этот момент и сам выбрал это место, – когда он здоров и счастлив, и рядом его друзья, и кажется ему, что стоит он на высокой-высокой вершине, выше некуда, и солнце обнимает его своим теплом…
Он открыл глаза навстречу солнцу – и увидел колонну.
Пусть наступают! Пусть где угодно наступают, хоть во всем свете, но здесь они будут стоять. Будут! Пока мы стоим – здесь они будут стоять!..
Чапа доложил о готовности.
Тимофей увидел, что вдоль колонны мчится длинная открытая легковая машина, полная людей. Офицеры, конечно. Не иначе командование.
– Чапа, можешь накрыть эту легковушку?
– А мне одинаково.
– Давай. Только упреждение возьми точно.
Он ждал. Рано… рано… еще рано. Ну!
И тут сверкнул гром.
21
Подполковник Иоахим Ортнер, кавалер ордена Железного креста, был вызван с центрального фронта по специальному запросу министерства пропаганды. Встречу со съемочной группой кинохроники назначили почему-то в Ужгороде, оттуда до места был не ближний путь, но Иоахим Ортнер не спорил: прилетел в Ужгород и всем своим видом давал понять, что доволен, что характер у него покладистый, и взгляды широкие, и улыбка самая киногеничная. Когда его снимали, после каждой фразы он делал паузу и улыбался…
Через горы они ехали долго, и все устали, даже подполковник Иоахим Ортнер меньше улыбался. Но когда горы кончились и ущелье стало раздаваться вширь, и показалась речка, а за нею бескрайняя равнина, он заспешил, затормошил режиссера:
– Пора, пора! Поглядите, какой удачный момент!..
Они обогнали идущую на марше танковую дивизию. На своеобразном белесом фоне долины это было потрясающее зрелище.
Режиссер уже все понял.
– Курт! – орал он на ухо оператору, влипшему лицом в камеру. – Держи проезд как можно дольше. Крупным планом: пушки, траки, гренадеры. И потом сразу панорамируй на холм…
Они мчались вдоль танков, холм летел на них, сухой, обугленный к вершине, и дот сейчас был виден отчетливо, и даже амбразура. Это напоминало так много, что подполковник Иоахим Ортнер привстал от волнения и вдруг увидел, как из мрака амбразуры сверкнул орудийный выстрел… Конечно, орудийный. Иоахим Ортнер столько раз видел прежде эту вспышку. Но как же?.. Но ведь…
Удивление за какую-то долю мгновения сменилось у него растерянностью, потом ужасом. Он закричал «А-а-а-а!» страшным, пронзительным голосом. Каким-то неведомым чувством он понял, что целились в него, и выстрелили в него, и не промахнулись. Он кричал от предсмертной тоски, истекая куда-то в пространство этим криком, и, когда, наконец, настоящее пламя обволокло его и настоящая сталь пронеслась сквозь его податливое тело, он уже не чувствовал и не слышал этого. Он уже был мертв.