Изменить стиль страницы

Навстречу издали идет Борис Алексеевич. Я узнаю его куртку и походку, и сумка на плече у него очень узнаваемая, и из сумки торчит свернутая газета. Через три шага становится ясно, что это не Борис Алексеевич, а совсем чужой дед, ни капли не похожий и даже толстый. И походка не та. А Борис Алексеевич снова прячется и дня через два снова передает мне привет: качает чужого мальчика на качелях.

Так бывает при сильной несчастной любви, когда предмет страсти мерещится в каждом встречном: у одного узнаешь профиль, у другого шарф, у третьего пиджак. А я во встречных стариках узнаю покойного Бекешина-старшего: мне не хватает деда моих детей.

Я не запрещала сыну ему грубить, не ценила его хозяйственного пыла, морщилась на каждое «Катя, а я тут тебе вон какую штучку пришпандорил», кривилась от детской радости, с которой мне показывали прикрученный к стене крючок для полотенца. Этот крючок, как рыболовный, впивается в губу и тащит куда-то, где уже совсем нет воздуха, а есть только отравленная, режущая легкие вина.

Может быть, это Сашка без отца и деда так выпрягся? Иных уж нет, а те далече, а сама я как-то плохо справляюсь с воспитанием детей в духе почтения к себе.

Так ждешь покойного деда. Требуешь отъездного мужа, зовешь на помощь маму и бабушку, жалуешься Богу.

Болеешь. (Может, пожалеют, раз болею?). Стыдишься (мне и так уже стыдно, дальше некуда, хватит, не добивайте). Плачешь. Не могу, трудно, устала.

Моя мама плакала при мне один раз. И мне казалось, что это конец света, потому что она держит небо, как кариатида, а если сядет и заплачет, то небо рухнет.

Мои дети живут под накренившимся небом.

Мне нужны старшие, чтобы помогли, утешили, приголубили, оценили, поставили мне пятерку и отпустили на каникулы. А старших нет. Я самая старшая.

Остановиться, продумать эту мысль.

Но тут Коровина звонит: Кать, не поверишь, выписывают!

Ну, два круга над стадионом, пока собака обнюхивает следы в молодых лопухах — и домой.

Идиллия

Конечно, было бы соблазнительно сейчас вывести к героине двух нарядных, немножко заплаканных и испуганных детей, мучимых раскаянием. Пока мать бродила с собакой, дети должны были проникнуться чувством, навести порядок в комнате, вымыть кухню, переодеться в чистое, умыться, нарисовать трогательную картиночку и предстать перед матерью в полной готовности принять ее объятия и разразиться слезами примирения. Но мать, пришедши, обнаружила дочь за просмотром мультов о попугае Кеше, а сына в чате, а на полу как лежали бумажки, два учебника, носок и чайная ложка, так никуда и не делись, и на кухне все осталось по-прежнему. И никто никакой трогательной картиночки не нарисовал.

— Мам, тебе этот звонил. Иван какой-то. Или Василий. Сказал, заказать статью хотел. Или Георгий. Не помню.

— А телефон оставил?

— Нет, сказал, перезвонит.

— Мам, а у меня кровь из носа шла немножко.

— Мао, мао, мао, мао…

— Саш, дай Мавре рыбы.

— Рыба кончилась.

— А в магазин сходил?

— Я зато уроки сделал.

— Я зато тоже статью написала. Поэтому не буду тебя завтра кормить.

— Ну мам!

— Одевайтесь, пойдем за рыбой, еще не поздно.

— Мам, а можно мы три киндерсюрприза купим?

— Нельзя. У тебя аллергия на шоколад.

— А можно их Сашка съест, а я посмотрю, что внутри?

— Ой, а можно вы пойдете, а я останусь?

— Если на кухне уберешь, как обещал.

— Ну лааадно…

И т. д., и т. п., ничего особенного.

Мой Кролик

Саня берет трубу и орет басом:

— Маааам! — и еле слышно шепчет: «это твой Кролик». Сердце падает.

У Гали немыслимая фамилия Кролик. Это даже хуже, чем Зайчик — в конце концов, я знаю несколько достойных Зайчиков. Но Галя — Кролик. Мы вместе работали у Гриши в «Трубе» — я редактором отдела, Галя — ответсеком.

Кролик звонит и, свесив мягкие уши на мое дружеское плечо, печально рассказывает, что:

— во рту сломался зуб, поэтому она шепелявит, у сапога сломалась молния («надеваю, зашиваю и хожу с зашитой молнией»), зарплату опять не дали, телефон сломался;

— в форточку залетела птичка со сломанным крылышком («я ей шинку пыталась сделать, она мне исклевала весь палец и искакала весь стол, а пока я ее ловила, я упала, разбила локтем стекло в балконной двери, бедром ушиблась об стул, чудо еще, что локоть цел»);

— ее кошка ее вчера сожрала все котлеты, которые Галя купила в кулинарии по восемнадцать рублей штука себе на ужин, и пришлось опять есть гречку, но ничего, похудею;

— Галин папа совсем сошел с ума, и с ним очень тяжело, потому что он думает, что ей восемь лет, и пытается ее воспитывать, а ей тридцать восемь, и воспитывать уже поздно.

Я прижимаю трубку к уху: от меня ничего не требуется, только говорить «угу» и «какой ужас». В промежутках я могу спокойно работать, Галя будет журчать независимо от того, что я скажу.

Галя живет с мамой и папой, которые непрестанно ее воспитывают и сообща болеют, работает по-прежнему ответсеком в районной газете — из тех, что поздравляют ветеранов района с золотыми свадьбами, публикуют репортажи с последних звонков и размещают грозные отчеты ГАИ и пожарной охраны. Это уже седьмое или восьмое место Галиной работы, до этого еще была газета политической партии, журнал по кошководству, рекламный журнал по ремонту, имя им легион.

Меня почти не трогают Галины бедствия, я продолжаю клацать по клавишам, выправляя статью, пока она повествует, что:

— у нее сломался унитаз, а на его ремонт нет денег, так что надо ходить писать к соседям, а их троих уже никто из соседей не хочет пускать;

— она порезала руку, когда пыталась отрезать кусок копченой колбасы, приспичило же матери копченой колбасы, а она по шестьсот рублей килограмм и твердая, как каменная.

Когда Гриша перестал платить, Галя перебралась в кошководство — порекомендовал какие-то кошатники — и временами возникала у меня в телефонной трубке с маминым сердцем, папиным маразмом, кошкиной непроходимостью кишечника, простудами, женскими болезнями и хроническим, беспросветным безденежьем — таким, при котором ходят в дальний магазин за творогом подешевле и идут пешком, если на остановке нет киоска с абонементами — чтобы не покупать у водителя по двойной цене. Я говорила «какой ужас» и подбрасывала денег.