Изменить стиль страницы

— Фотографии в гостиной очень нервируют тебя, Авигайль?

— Не фотографии. Все вообще… Множество разных вещей, которых ты, Иоэль, упорно не замечаешь. Предпочитаешь делать вид, что все нормально. Вспомни: однажды ты уже совершил подобную ошибку. И все мы дорого заплатили за это.

— Договаривай…

— Обратил ли ты внимание на то, что происходит с Нетой?

Иоэль покачал головой.

— Я так и знала, что не обратил. Когда это ты обращал внимание на кого-нибудь, кроме себя? К сожалению, меня это не удивляет.

— Авигайль, пожалуйста, в чем дело?

— С тех пор, как Лиза все это затеяла, Нета вообще не заходит в гостиную. Порога не переступает. Я говорю тебе: она снова начинает скатываться в пропасть. Я вовсе не осуждаю твою мать, она за свои поступки не отвечает, но ведь ты вроде бы человек ответственный. Только она так не считала…

— Ладно, — подвел черту Иоэль, — будет произведена проверка, назначена комиссия по расследованию. Но было бы лучше, если бы вы с Лизой просто помирились — и делу конец.

— У тебя все просто, — изрекла Авигайль тоном классной дамы, но Иоэль перебил ее:

— Ты же видишь, я пытаюсь немного поработать.

— Прости, — обронила она холодно, — что пристаю с пустяками. — И вышла, осторожно прикрыв за собой дверь.

Не однажды, после жестокой ссоры, шептала ему Иврия поздней ночью: «Но только знай, что я тебя понимаю». Что она хотела этим сказать? Что понимала? Иоэль отдавал себе ясный отчет, что ничего уже не узнаешь. Но именно сейчас этот вопрос казался ему самым насущным и самым важным. Важнее, чем когда-либо в прошлом… Большую часть дня ходила она дома в белой блузке и белых брюках, без каких-либо украшений, если не считать обручального кольца, которое почему-то носила на мизинце правой руки. Всегда, зимой и летом, пальцы ее были прохладными и сухими. Иоэля охватила острая тоска по их холодящему прикосновению, когда пробегали они вдоль его обнаженной спины, и страстно захотелось спрятать ее пальцы в своих нескладных ладонях, чтобы хоть чуть-чуть отогреть, как делают, возвращая к жизни замерзшего птенца… Было ли это и в самом деле несчастный случай? Он едва не рванулся к автомобилю, чтобы помчаться в Иерусалим, в тот дом в квартале Тальбие, и там, на месте, изучить систему внутренней и внешней электропроводки, проанализировать каждую минуту, каждую секунду, каждое движение в то утро. Но дом возник в его воображении плывущим в звуках меланхолической гитары этого Итамара — или Эвиатара? — и Иоэль знал, что такой тоски не вынесет. Так что вместо Иерусалима он отправился в «грибной лес» Ральфа и Анны-Мари. И после ужина, поданного ему, после дюбонне, после кассеты с музыкой кантри проводил его Ральф до постели сестры, и Иоэлю было все равно, вышел ли Ральф или остался: не за удовольствием он явился в тот вечер, но для того, чтобы согреть и утешить, как утешает отец, нежным прикосновением осушающий слезы дочери.

Когда вернулся он после полуночи, дом был погружен в безмолвие и темноту. На мгновение Иоэль застыл, настороженный тишиной, словно почуял приближение несчастья. Все двери в доме были закрыты, кроме той, что вела в гостиную. И когда он вошел туда, зажег свет, то обнаружил, что все фотографии убраны. И ханукальный подсвечник тоже. Он всполошился, потому что ему показалось, будто исчезла и фигурка хищника. Но нет. Ее лишь сдвинули на край полки. Иоэль, опасаясь, что статуэтка упадет, бережно возвратил хищника на прежнее место посредине полки. Он знал, что следовало бы выяснить, кто из трех его женщин убрал фотографии. Но знал также и то, что ничего выяснять не будет.

На утро за завтраком про фотографии не было сказано ни единого слова. И в последующие дни тоже. Лиза и Авигайль зажили в мире и согласии и снова посещали вместе занятия гимнастикой и курсы макраме. Иногда обе в один голос ехидно подтрунивали над Иоэлем, его рассеянностью или тем, что он ничего не делает круглый день. По вечерам Нета отправлялась в «Синематеку» или в Тель-Авивский музей. Иногда бродила по городу, рассматривала витрины, убивая время между киносеансами. Что же до Иоэля, то ему пришлось забросить свое небольшое расследование по поводу обвинения, выдвинутого против начальника генштаба Давида Элазара. Хотя и было у него серьезное подозрение, что в свое время следствие этого вопроса пошло не по тому пути и это сделало к крайне несправедливые выводы. Но Иоэль поневоле признал, что, не имея доступа к засекреченным источникам и возможности опросить свидетелей, он вряд лм установит истинные причины тогдашних военных неудач.

А тем временем вновь зарядили зимние дожди, и когда однажды он, встал поутру, чтобы подобрать с бетонной дорожки газету, на веранде рядом с кухней кошки играли с окоченевшей пичугой, по-видимому погибшей от холода.

XXXIII

Как-то, в середине декабря, в три часа по полудни заявился Накдимон Люблин, в армейском дождевике, с лицом огрубевшим и красным, исхлестанным холодными ветрами. Он привез в подарок жестяную банку оливкового масла, которое отжал им на собственной давильне, расположенной на северной окраине Метулы. А еще привез он несколько собранных на исходе лета стеблей колючек; они были уложены в черный футляр, разбитый и потертый, служивший когда-то футляром для скрипки. Накдимон не знал, что Нета утратила интерес к коллекционированию колючек.

Он прошел по коридору, подозрительно заглядывая в каждую из спален, отыскал гостиную и вступил в нее таким решительным шагом, будто давил подошвами крупные комья земли. Свои колючки в скрипичном футляре и жестянку с оливковым маслом, завернутую в мешковину, он без колебаний положил на кофейный столик, сбросил дождевик на пол рядом с креслом, в котором удобно устроился, вытянув ноги. По обыкновению, он называл женщин «девочками», а к Иоэлю обращался: «капитан». Полюбопытствовал, велика ли месячная плата, которую Иоэль выкладывает за съем этой бонбоньерки.

— И раз уж мы заговорили о бизнесе… — он вытащил из заднего кармана брюк и усталым движением положил на стол пачку пятидесятишекелевых банкнот, измятых и перетянутых резинкой, — долю Авигайль и Иоэля за полгода от тех доходов, что приносили фруктовый сад и пансион в Метуле, наследство Шалтиэля Люблина. На банкноте, лежавшей в пачке сверху, был жирными цифрами расписан счет, словно, карандаш плотника разметил линии на доске. — А теперь, — прогнусавил Накдимон, привычно используя арабское слово, — ялла! Проснитесь, девочки! Мужик умирает с голоду.

В ту же секунду все три женщины заметались, будто муравьи, которым перекрыли вход в родной муравейник. Они сновали между кухней и гостиной, едва не сталкиваясь в спешке. На кофейном столике, с которого убрали Накдимовы подношения, в мгновение ока была расстелена скатерть, и на ней тотчас же появились тарелки, тарелочки, стаканы, бутылки с напитками, салфетки, приправы, горячие лепешки — питы, всевозможные соленья, столовые приборы, хотя то только час назад закончили обедать на кухне. Иоэль наблюдал за всем с нарастающим изумлением: его поражала безграничная власть низкорослого, краснорожего, невоспитанного грубияна над женщинами, вовсе не склонными к покорности. И ему даже пришлось пристыдить себя, подавляя поднимавшуюся в нем легкую досаду: «Что за глупость, не ревнуешь же ты в самом деле…»

— Тащите все, что есть, — приказал гость тягучим, насморочным голосом, — только не заставляйте меня напрягаться и принимать решения: когда Мухаммед помирает с голоду, он проглотит и хвост скорпиона. А ты садись сюда, капитан, оставь хлопоты девочкам. Нам с тобой надо кое о чем переговорить.

Иоэль подчинился и присел на диван напротив шурина.

— Значит, так, — начал Накдимон, но передумал и, сказав: — Сейчас, минутку… — умолк минут на десять.

Все его внимание сосредоточилось на стоявшей перед ним жареной курице, на картошке в мундире, на свежих и вареных овощах, которые он поглощал в полном молчании, со знанием дела, заливая все это пивом. Между двумя бутылками пива он залпом опрокинул в глотку два бокала пузырящегося оранжада, а пита в левой руке служила ему попеременно и ложкой, и вилкой, и промежуточной закуской. Время от времени он рыгал, издавая басовитые вздохи животного удовольствия.