Изменить стиль страницы

”. Но “ Маккинтош ” у них с Верой был один на двоих,

Полетаев до поры не хотел, чтобы Вера читала, и работал на дискете, идиот. И, когда оставался один абзац, заглючил дисковод, и дискета оказалась затертой. До сдачи работы оставалось трое суток. Ни необходимых утилит под рукой, ни должной сноровки, а главное – времени у Полетаева не было.

Вот тогда-то он понял, что такое отчаяние. Все, над чем он пылко и профессионально трудился месяц, оказалось стерто, счищено, перемешано, как салат.

Тогда он впервые ОЗВЕРЕЛ. Он упросил Штюрмера перенести аттестацию на неделю. За неделю Полетаев написал две новых работы. Они ничем не уступали затертым.

“Я всегда виноват перед Веркой. Надежд не оправдал, темперамент не тот… А ее между тем никто на аркане не тащил… ”

В его жизни не было женщины желаннее. Он много лет любил

Веру и теперь любит. Но вот жизнь и работа так сложились, что пришлось хорошо насмотреться на настоящее. Много лет назад он быстро научился правильно оценивать людей и явления. И свою жену он тоже научился правильно оценивать.

У нее тонкие запястья, морщинки на животе, темные соски, легкие каштановые волосы – на солнце они пахнут миндалем… В начале второго она приходит на кухню попить воды, кутаясь в толстый фиолетовый халат, недовольно щурясь от света настольной лампы. Хочется шагнуть от стола с машинкой, от институтского занудства, от свар дурацких, никчемных, хочется взять ее, глупую, колючую, на руки, отнести в постель, попоить, гладить по голове, пока не уснет…

Можно прожить без нее. Так, чтобы она – сама по себе, а он

– сам по себе. Но Катя-то – их кусочек… Катя угловатая, несклепистая… Ее нужно держать за руку, оберегать от простуд, от шпаны, от этой сучьей жизни.

“ А из Института пора уходить. Все. Достаточно Института.

Там мне уже не место… ”

Управление создавало Институт свободной прессы для того, чтобы прекратить или умерить то, что тогда называлось “ свободной прессой ”. В то время в явлении “ свободная пресса ” было все что угодно, кроме умения, настоящего знания языка и традиций свободной прессы. Потому возник

Институт. Возник, сослужил свою службу обществу и культуре, перебродил, выдохся, пованивал и портил перо молодежи. Когда-то высокую репутацию Института создавали светлые и талантливые люди, они ведали секторами и отделами, курировали направления, жанры и персонально издания. Направления от этого приобретали цивилизованный облик, а издания – стиль. Потом первое поколение завсекторами стало уходить. К тому было много причин, а главная – ясли пора было прикрывать. А способным людям пора было заниматься собственно журналистикой, публицистикой, политическим анализом, социологией, литературной критикой et cetera. И они уходили один за другим. Белов – в Управление, “ в поле ”, затем во “Время и мир ”, Фриц Горчаков – вслед за Темой. Лаврова – на филфак, Гаривас – в “Монитор ”, позже – во “Время и мир

”. Салимон – в “Золотой век ”, Голованивская – в “Power”.

Кто куда. И это правильно…

“ Боря, тебе пора валить, – сказал Тема. – Тебе пора валить, у тебя уши зарастают, Боря. Это уже не Институт, это Госкомстат, Потребкооперация, “Кому за сорок ”…

Пора, Борис ”.

И многие звали К СЕБЕ. Звал Гаривас, звал Тема, звал

Радлов. Но Полетаев скрипел в Институте. Потому, что и

Тема, и Володя Гаривас, и Генка Сергеев – все они в свое время уходили не К ДРУЗЬЯМ. Они уходили в никуда, а потом уже создавали направления, журналы и издательства. Верка изредка об этом тоже заговаривала. Но она имела в виду что-то другое. И, когда в полетаевском кабинетике звучало зубодробительное слово “ престиж ”, Полетаев вежливо отвечал, что ему нужно поработать.

И вот, после того как Полетаев согласился на предложение

Кишкюнаса, умение договариваться стало его professional skill. Он не очень-то поверил разговорам о своем таланте, но Кишкюнасу верил. И еще он помнил, как Тема горько говорил: “…и если бы я служил в том батальоне… ” Он помнил еще, как Бурый, приехав к нему домой после лагеря и амнистии, сказал: “Над нами легко посмеяться… Особенно если в тебя никогда не стреляли. Но до войны мы так жили все… неопределенно. А в “Берте ” помнишь, как было? Там

– чужие, здесь – свои. И ничего лучше этого быть не может. “ Берта

” – самое прекрасное, что было в нашей жизни. Мы всегда будем мечтать о том, чтобы вернуться в “Берту ”, Боря. И не произноси при мне слово “ романтики ”. И слова “ идеалисты ” тоже не произноси. Лучше вспомни то время, когда яйцеголовые брали быдло к ногтю… ”

Договаривались и до него, эта практика существовала всегда и везде. Договаривались в YAMAM, в GSG-9, даже (хоть это громко отрицалось) изредка – в Sayeret М at^Kal. И в отчизне, разумеется. Но по телефону или по рации. В

Управлении считалось, что опекаемые относятся к захваченному закрытому пространству, как к крепости, единственному убежищу. Считалось, что любой парламентер – потенциальный заложник.

“ Саня, это профанация, так нельзя,- говорил Садовникову

Полетаев. – Ваши психологи – дармоеды. Какой там к едреной фене психопортрет по телефону? Нельзя в душу вломиться по телефону. Объясни начальникам. Эти… Они рискуют, когда меня впускают. Но они потому и впускают, что я рискую…

Никаких телефонов. Глаза в глаза… Сам знаешь, как бывает

– все эти ваши “Набаты ” -шмабаты… Психологи ваши, прости Господи… Все равно потом пальба… А штабы эти – местный главный мент, местный главный чекист, ни хера не понимают, щеки надувают, всего боятся…”

“А чего ты МЕНЯ уговариваешь? – раздражался Садовников. -

Меня нечего уговаривать. Пиши служебную записку. Знаешь, как пишутся служебные записки? Начальников можно убить только статистикой. Только сухой, значит, цифирью можно их, сук, впечатлить… Вот, скажем, через год я положу на стол – от бесконтактных переговоров вот такие результаты, а от экстремального аналитика геноссе Полетаева совсем другие результаты… Вот тогда будет наглядно. Работай,

Борис ”.

Полетаеву никогда не звонили – за ним приезжали. Кишкюнас сразу обговорил, что никаких тревожных звонков не будет.

Если Полетаев не хочет работать в графике – дежурить, оставлять свои координаты, носить в кармане биппер или телефон, то за ним будут приезжать.

“Берта ” обкладывала предмет ухаживаний. Стрелки разбирали цели, штурмовики курили кучками, внештатники где-то разыскивали родственников опекаемых, вожди стратегировали в штабной машине. Если опекаемые вообще склонны были беседовать, то после долгих препирательств с ними начинал работать Полетаев. Его отправляли договариваться.

“Давай, Боря,- ритуально говорил Садовников. – Иди торгуйся”.

Полетаев шел договариваться. Иногда это удавалось. Иногда его не допускали. Реже он не мог договориться.

Возвращался к передовому посту и на расспросы Садовникова отвечал: “ Охеревшие морды ”. Или: “ Они себя похоронили

”. Шел к штабной машине, расписывался в журнале, уезжал, а

“Берта ” штурмовала. Бойцы подолгу подползали, умащивались, “ накапливались ”. Потом вышибали окна и двери, с бешеными матюгами, под специальную пальбу, под взрывы “ слепилок ” вваливались, спускались на тросах. В учебных фильмах все получалось картинно и ладно. Когда работали – совсем не картинно. Как в настоящем киокушинкае

– быстро, непонятно, некрасиво, очень больно.

Дважды штурм начинался до того, как Полетаев возвращался к передовому посту. На шее, чуть выше ключицы, ему крепили пластырем ларингофон. Если Полетаев говорил: “Это неразумно! ” – “Берта ” штурмовала. “Это неразумно! ” означало, что Полетаева сейчас станут убивать и говорить больше не о чем.

Однажды Садовников негромко и недовольно спросил

Полетаева, почему тот уезжает, не дождавшись занавеса: “

Нехорошо, Боря… Мужики косятся…”

“ Да кончай! – отмахнулся Полетаев. – Это же не футбол. Я стрельбы наелся”.

Если и косились, то быстро перестали. Все-таки Полетаев стал любимцем. Талисманом. Он много раз себя показал.