Изменить стиль страницы

На первом курсе мы сами на эти скамейки (особенно правую) не больно-то были допущены, ибо там тусовались в клубах табачного дыма небожители старшекурсники: Довлатов с друзьями и три красавицы-богини: Ася, которая одно время была его женой, Марина

Миронова и Галя Гамзелева. Так что нам, салагам, оставалось только скромно стоять в стороне во время перекуров, издали любоваться на яркую красоту этой троицы, а остальное время сидеть на лекциях. То, что на первом курсе наша компания лекции ещё посещала, я помню точно, ибо на всю жизнь врезался в память один эксперимент по телепатии, который мы там проводили. Среди всех лекторов единственно мерзким был историк КПСС. Настолько он нам казался отвратительным, что мы с Юрой Кравцовым и Гиви, решили его совместными усилиями загипнотизировать. Вернее послать ему во время лекции такой мощный коллективный телепатический сигнал-приказ, чтобы он не прерывая изложения, вытащил бы член и обоссал жополизов с комсомольскими значками, корпящих за столами в первом ряду. И так часами все трое сидели, напрягаясь до головной боли, и мысленно приказывали: "Обоссы первый ряд, обоссы!" Правда, полного результата эксперимент так и не дал. Но мы несколько раз замечали, как наш "капээсэсовец" сразу после звонка выскакивал из аудитории и бросался в сортир. Значит, сигнал на него все-таки действовал, хотя и не до конца.

Полностью скамейка стала нашей вотчиной только через пару лет, как раз, когда появились итальянские девочки. С третьего курса ни о каких лекциях и речи уже быть не могло. Ходили мы только на практические занятия (в основном языковые), а все остальное время торчали на правой скамейке. Однако, там уже присутствовали не только наши. После ухода компании Довлатова скамейка эта стала центром притяжения для определенного рода питерской публики с Невского, особенно девиц, мечтающих об иностранных женихах, поскольку именно к середине шестидесятых резко увеличилось у нас на филфаке количество студентов из западных стран. Быть принятым на филфаковской скамейке стало, как бы сейчас сказали, "понтово". Особенно заметной оказалась там новая троица смазливых девиц, сменившая Довлатовских богинь: медсестра Варька, продавщица из Гостиного двора Танька по кличке

Кобра, полученной из-за больших очков, и черновицкая парикмахерша

Райка с тонкой талией, крутой задницей и огромным соблазнительным бюстом. От покинувших скамейку небожительниц они отличались так же, как скажем балерина Волочкова от участниц группы "Стрелки" или

"Блестящие". Впрочем, оккупировавшие скамейку невские бабенки цели своей чаще всего добивались, как и вышеупомянутая троица. При этом поиски загранженихов вовсе не мешали им проводить с нами свободное от охмурения иностранцев время, так что наша компания всех их хорошо и многократно продрала. Первой захомутала шведского стажера черновицкая Райка. Вышла за него замуж и уехала. На следующий же день позвонила из Стокгольма подруге, очкастой Таньке. Та с замиранием в душе интересуется:

– Рай, ну, как там в Стокгольме-то?

– Мать, не спрашивай, – отвечает Райка, – если я расскажу, тебе будет плохо…

Потом медсестра Варька охмурила итальянца и тоже укатила. Мы с

Севой случайно встретили её через несколько лет в Москве, в гостинице "Украина" уже после моего возвращения из Алжира. Бросились к ней, как к родной, а та вдруг стала говорить с нами с жутчайшим акцентом:

– Здравствуйтэ малчики, я отчен рада вас видет. Я работаю на виставке Италия продоче. О, коме си дичи ин руссо? (Как это по-русски?)

– Италия производит, – подсказываю я.

– О, да, да! – ви меня извиняйтэ, соно мольто оккупада, это по-русски я есть очень занята, я имею много работа и не могу вам уделять время.

Чмокнула Старикашку в щеку (он ближе к ней стоял, чем я) и уплыла, сообщив на прощание, что её зовут не "Варька", а Барбара. И это была та самая медсеструха Варька, которая всего несколько лет тому назад трахалась с нами, пила по парадным портвейн и носила партийную кличку, оканчивающуюся на "ща". Кличка сия имела прямое отношение к Варькиной анатомии и сообщала о необычайно больших размерах её розовой пещерки…

… И вот в подобной компании на скамейке стал крутиться на равных сорокапятилетний Фима. Там же узнали мы про него грустную подробность. Оказывается, у него был только один глаз, хотя протез выглядел настолько натурально, что совершенно от живого глаза не отличался, так, что никому и в голову прийти не могло. А раскрылось это следующим образом.

Надо сказать, что Фима всегда с большой охотой одалживал нам деньги, даже тем, кто возвращать их, мягко выражаясь, не спешил. Но тут всегда отдающий долги Хохлов просит в долг рубль, а тот не дает.

И говорит:

– Хочешь рубль – выиграй. Давай поспорим, что я себя за левый глаз укушу.

Юра, уверенный, что такого не может быть, ибо не может быть никогда, естественно спорит. Фима берет себя за левый глаз, спокойно его вынимает и кусает, так что совершенно обалдевший Хохол со стоном отдает ему последний рубль. Ну а теперь, – говорит Фима, давай спорить на пятерку, что я себя так же за правый глаз укушу.

Как впоследствии оказалось, он просто хотел подарить эту пятерку

Хохлу, причем без отдачи, так, чтобы она воспринималась им, как честно заработанные деньги, ибо за правый живой свой глаз укусить себя, он естественно не мог никак. Но Хохол дрогнул, спорить не стал и заявил, что не удивится, если Фима тут же при всех открутит у себя обе руки и ноги. Махнул рукой, послал всех нас на хер и ушел в большой печали. Правда, недалеко, ибо уже через час-полтора, мы с ним и Фимой пили портвейн из горла, сидя на ступеньках того спуска к

Неве, что меж двух сфинксов.

Именно с тусовок на факультетской скамейке стал Фима попивать и чем дальше, тем больше. Кончилось тем, что через пару лет после нашего выпуска он даже ушел со своего столь хлебного места на филфаке и стал продавать пиво в знаменитом пивбаре под Думой на

Невском. И уже никто его с тех пор до самой смерти трезвым не видел.

Книгами он больше не торговал, а приторговывал бубличками и бараночками. Когда в мае 70 года приехал я из Алжира в отпуск, то, погуляв несколько дней в Москве с Юркой Хохловым, который в то время там жил, щеголяя лейтенантскими погонами, двинули мы с ним оба в

Питер. На следующий же день после приезда, естественно, оказались у

Фимы под Думой вместе с Гиви и Старикашкой Кошкиным. Увидев нас,

Фима расплакался. Мы с ним обнялись, он усадил нашу компанию прямо напротив себя за стойку и сказал, что мы будем пить самое лучшее пиво, которое там имеется и только за счет его заведения, ибо не клиенты мы здесь, а почетные гости. Потом он продемонстрировал нам, как торгует бубличками и бараночками. Под прилавком у него был магнитофон с эмигрантскими записями. Он врубил "Бублички" и через минуту выключил. Тут же из зала кто-то голос подает: "Фима! Зачем остановил? Давай бублички!" Тот кричит ему через весь зал: "Хочешь бублички? Пожалуйста!" И снова запускает магнитофон. Но как только раздается следующая песня "Москва златоглавая", он её опять останавливает на словах "конфетки-бараночки". И обязательно кто-нибудь из клиентов просит музыку продолжить. Фима снова интересуется: "Хочешь бараночки? Пожалуйста! И включает по новой.

Потом же несет счета, где приплюсовано по рублю. Если клиент недоумевает, то Фима ему объяснит: А бублички? А бараночки? И это был тот самый знаменитый книжник Фима, который до дружбы с нами ворочал десятками тысяч…

… А я прямо сейчас выпью, помяну его душу. Будь земля ему пухом! Светлая память!

… В январе 98 года, будучи в Питере, зашел я на факультет и поднялся на площадку второго этажа. Она была пуста, и ничего не напоминало о когда-то стоявших там скамейках. Единственной памятью о наших днях торчал из стены справа от двери здоровеннейший крюк. Мы называли его крюком Боцмана, ибо Женька Кузьмин, как только приходил на филфак, тут же вешал на него свой знаменитый портфель, и все сразу знали: Боцман на факультете. Такого огромного, как у него портфеля я, кажется, ни разу больше не встречал. Когда он его купил и впервые с ним появился, мы как раз сидели и курили на нашей скамейке. При виде подобного приобретения сразу же возник бурный спор, сколько поллитр в нем поместится. Сам Боцман и группа оптимистов доказывали с жаром, что все двадцать войдут. Скептики полагали, что не больше дюжины. И никому из нас даже в голову не пришло мерить его объем томами книг. Вот такие мы были филологи… А жизнь показала, что портфель вмещал 16 бутылок…