XII
Холодное утро хмурилось. Не хотелось вставать, двигаться, окунаться в обычный поток дел и встреч.
Цезарь натянул одеяло. Знобило. За две спокойных зимы в столице он измучился больше, чем за десятилетия походов. В походе все ясно. Впереди враги, рядом друзья. Никогда не изменяло "чувство плеча". Оно выработалось за годы солдатской жизни и не обманывало. Всегда знал, что он не один. Соратники были понятны. Их желания, стремления, любовь и ненависть ясны и четки. Масса людей, оторванных от родины, жила на одном дыхании... Однако на родине после победы все смешалось, расплылось, сделалось смутным, непропорциональным. И чем больше он хотел внести ясность, разумность, человечность, тем больше все становилось расплывчатым, карикатурным... Явь оказалась злой насмешкой над многолетней мечтой... Лучшие замыслы оставались неосуществленными. Осушение болот, раздачу земель, смягчение участи провинциалов – все приходилось откладывать... Чувствовал, что теряет друзей, редеют ряды непоколебимых приверженцев, растет число недовольных, и не только среди издавна враждебной знати...
Гирсий упрекал за нерешительность... Грозил посмертным гневом Славного Мария.
— Что выиграли плебеи от твоих побед, если Валерии Мессала, Бруты, Кассий, Гай Лигарий снова обсуждают в Сенате законы? Рази их, гони эту старую нечисть из Нового Рима...
Марк Антоний, посмеиваясь над народолюбием старого вояки, твердил, что пора чернь обуздать, патрициев — сломить. Напрасно вождь отверг любовь и замыслы прекрасной Девы Нила. Клеопатра была права. Надо покинуть это змеиное гнездо аристократов, перенести столицу мирового государства в Александрию и там венчаться тиарой Миродержавного Владыки, стать наследником Александра. Лишь цари, помазанные на царство богами, впитавшие в себя их божественную суть, творят великие дела...
Цезарь поморщился. Он был римлянином, к тому же патрицием Рима. А римские легионеры привыкли видеть толпы царей у своих ног. Сменить тогу консула на балаганный пурпур восточного царька вовсе не казалось заманчивым.
Цезарь свернулся под одеялом в клубок. Собственно говоря, в царском титуле нет ни особой чести, ни вопиющего бесчестия, а Сенат бессилен управлять огромной империей. Нужны иные формы государственной власти. Если б примирить все эти дешевые распри... Рим един, вечен, и ради будущего величия родной страны, ради благополучия тех, что не родился еще, нужно убедить плебеев быть терпеливее... патрициев снисходительнее, ростовщиков менее алчными, варваров более покорными. Гаю Юлию Цезарю не в чем упрекнуть себя. Он всегда смотрел на всех этих несчастных с состраданием и стремился возвысить их до человеческого облика. Немало уже сделано в Галлии, а если он и бывал суров, побежденные сами вынуждали его к строгим мерам...
— Всегда говорил: великодушие рождает друзей, жестокость — плодит врагов. — Цезарь встал и, подойдя к сосуду для умывания, плеснул в чашу холодной воды. — Терпение, старый друг, терпение, — пробормотал, умываясь. — Снисходительностью достигнешь больше, чем другие суровостью. Мир устал от междоусобиц...
Из триклиниума, где завтракали домашние, доносились голоса. Октавия взволнованно что-то рассказывала. Марцелл изредка вставлял сочувственные реплики. Он никогда не отличался многословием и всегда твердо знал: дважды два — четыре.
Усмехаясь, диктатор вышел к столу. Октавия, вся заплаканная, кинулась к нему. Она видела сон. Цезарь, весь в крови, лежит на земле, а кругом люди с ножами в руках. Она молила дядю не выходить сегодня.
Марцелл поддержал жену:
— От одного пропущенного дня ничего не случится в Сенате, а мы, Дивный Юлий, отдохнем в кругу семьи. Ты любишь детей, и наш малыш позабавит тебя.
За окном ползли серые холодные тучи. Идти никуда не хотелось, но нельзя было дать старческой апатии укорениться в себе.
Вошел Антоний, цветущий, бодрый...
— Я уверен, утренняя прогулка развеет мрачные мысли!
Облачая диктатора в тогу, маленький слуга вскрикнул от испуга. Ему под ноги метнулась неизвестно откуда взявшаяся черная кошка. Мальчик, целуя руки господина, просил не покидать сегодня дома.
— Чтоб весь Рим смеялся над стариком, испугавшимся женских снов и примет! — с несвойственной ему резкостью оборвал Цезарь.
Но недобрые приметы преследовали. Выходя с Антонием, споткнулся на крыльце. Сделав несколько шагов, они встретили гаруспика. Гадатель шел известить консула, что расположение внутренностей у жертвы, принесенной в это утро богам, предвещает великую скорбь всей Италии.
— Не ты ли, дружок, еще летом предсказал мне смерть в иды марта? — шутливо возразил Цезарь. — Иды марта настали, а я жив и здоров.
— Иды марта еще не миновали, — зловеще предостерег гаруспик, исчезая в толпе.
Неприятное чувство сжало грудь старого полководца. Он не был суеверен, но гнетущая тоска, терзавшая его всю зиму, эта неясная тревога...
Консулы поднимались по лестнице на Капитолий. Волчица в клетке перед Сенатом скулила и жалась к прутьям.
Сегодня все как будто сговорились запугать меня, — невесело пошутил Цезарь.
На ступеньках Сената, как всегда, толпились просители. Старик в сером рабском одеянии протянул тщательно перевязанную записку. Диктатор взял прошение.
— Завтра придешь за ответом.
— Но это спешно, очень спешно, — с настойчивостью повторил проситель.
— Сегодня же во время заседания прочту. — Цезарь заложил прошение за пояс. — Дождись ответа.
Проситель встал на пороге:
— Молю, сейчас, немедля читай.
Децим, стоявший в группе сенаторов, подтолкнул Кассия:
— Мой садовник, он выдает нас.
Они стремительно подошли. При виде Децима странный проситель скрылся. Децим фамильярно взял вождя под руку. Цезарь с брезгливым недоумением отстранился.
Толпа сенаторов входила под своды курии. У статуи Помпея Каска дернул диктатора за тогу. Юлий остановился, и в тот же его резанула острая, жалящая боль между лопаток. Он не понял, не мог осознать. Вокруг искаженные злобой лица. Зависть, тупая, косная ненависть... Ощутив внезапное бессилие Цезарь попытался сделать шаг. Блеснуло несколько клинков. Заговор... предупреждали... не верил, не хотел верить... он быстро выхватил стилет. "Биться до конца..." Снова удар в спину... Цезарь резко обернулся. Сын... Марк...
— И ты, Брут...
Закрыв лицо убогой, добитый сыном от любимой, Цезарь, истекая кровью, упал к подножию мраморного Помпея. А заговорщики еще долго терзали бездыханное тело.
II. Триумвиры
Глава первая
I
Труп властителя Рима, небрежно прикрытый, лежал при входе в Сенат у подножия статуи Помпея. Антоний с помощью нескольких сенаторов–галлов обмыл истерзанное тело и положил на носилки.
Держа в руках окровавленную тогу Цезаря, консул вышел на сенатский парапет. Внизу, сдерживаемая цепью ликторов, бушевала толпа. В появившегося на ступеньках человека полетели камни.
— Это не Брут! — крикнул кто–то. — Это же Антоний – друг нашего Юлия!
Друг Цезаря поднял руку, и народное море притихло. Антоний начал говорить, перечисляя заслуги убиенного. Сенаторы–галлы с головами, покрытыми тогами, и в разодранных в знак скорби одеждах вынесли носилки. Толпа расступилась.
В молитвенном безмолвии плыли останки Дивного Юлия над головами. В огромной напряженной тишине слышались тяжелые мужские рыдания. Не стыдясь слез, плакали ветераны Цезаря.
У погребального костра Марцелл принял носилки. Октавия бросилась на кучу хвороста. В безумном отчаянии она обнимала сучья:
— Сожгите и меня! Что теперь будет со мной и моим маленьким братом?
Полный сострадания, Антоний поднял молодую женщину. Марцелл кинул пылающий факел, и пламя запело погребальный пеан. Резким взмахом ножа Октавия отсекла тяжелые каштановые косы и бросила их в костер. Принося в дар ушедшему свою лучшую красу, она заклинала мужа, брата и их друзей — отомстить.