Изменить стиль страницы

Но император сам окликнул его. Поэт обрадовано поднял глаза, и в робких темно-карих зрачках Октавиан увидел страстное, преданное обожание. Так на него иногда смотрел Агриппа.

Он покровительственно спросил, где мантуанец остановился. Вергилий ответил, хотел еще что-то сказать, но, заметив, что император вновь углубился в чтение, молча откланялся. Но в этот миг Октавиан лукаво улыбнулся. Вергилий неожиданно, как равный, ответил улыбкой и быстро вышел.

Император повелел Меценату разузнать все о талантливом провинциале и помочь мантуанцу. В гостях у своего вельможи Октавиан повторял наизусть строфы нового Гесиода. Над Тибром зажглась звезда Вергилия Марона.

II

Мягкая зелень, голубые воды, невысокие округлые холмы...

Мантуанская долина богата садами, почва плодородна, и села зажиточны. Между нечастых поселений привольно раскинулись цветущие луга. Здесь еще не чувствовался избыток населения, как в центральной Италии. Если вспахать все эти Девственные угодья, Италия прокормит себя.

— Тогда Египет не страшен! — Октавиан натянул поводья. С лугов веяло мятой. Он был совершенно один...

Уже двенадцать дней, останавливаясь на постоялых дворах, император путешествовал под чужим именем. Выдавал себя за ученика риторской школы, возвращающегося домой на каникулы. Его страна каждый день открывала перед ним все новые и новые страницы...

Октавиан давно догадался о массовых спектаклях любви народной, устраиваемых для него Агриппой и Сильвием. Не желая огорчать верных служак, притворялся непонимающим. Несколько лет назад подобное открытие было бы для него ударом, а сейчас... Тайная охрана очень удобна. Императору, верящему в любовь своего народа, пристойней не подозревать об этих предосторожностях, принимаемых без его ведома... Но теперь он и в самом деле хотел побыть один. Не искал дорожных бесед, избегал попутчиков. В людных местах скрывал лицо капюшоном. Лишь среди полей с обнаженной головой спрыгивал с седла и, медленно ведя лошадь под уздцы, подставлял лицо и волосы теплому ветру.

Особенно хорошо было ранним утром. Чем дальше на север, тем свежее становилась зелень, нежнее голубизна неба и воды. На горизонте, легкие и розовые, вздымались Альпы. Солнце, еще не осветившее долину, уже коснулось далеких вершин. Однако в котловине и в рассветном полумраке кипела жизнь.

По бархату чернозема медленно шагали сильные серебристые волы. Вергилий пахал в поте лица.

— Певец и пахарь, я снова запрягаю в плуг строфу.
Я стих глубокой бороздою провожу в сердцах.
И песней, сложенной в час досуга, в часы труда на пашне ободряю
Помощников моих, безмолвных, серебристо-серых, круторогих...

Услышав в утренней тишине строфы из своей поэмы, пахарь с изумлением поднял голову. В одежде странствующего школяра, легко ступая по пашне, к нему приближался сын Цезаря.

—... И боги сходят ко мне, в мое уединение
Делить со мной и песни, и труды... —

продолжил Вергилий.

— Я бы предпочел видеть дюжих рабов, делящих с тобой труды. — Октавиан протянул поэту руку. — Разве ты сейчас в такой нужде, что должен сам идти за плугом?

— Я люблю сельские работы и утром до жары сам веду моих круторогих. В полдень раб сменит меня.

Вергилий не показывал удивления, не раболепствовал, но и не впадал в излишнюю фамильярность. Он пригласил императора отведать парного молока и меда в его домике. Пасека недалеко, если высокий гость пожелает, они пойдут туда попозже. Жизнь пчел мудра и достойна изучения.

— Ты женат? — неожиданно спросил Октавиан.

— Нет, государь.

Октавиан одобрительно склонил голову.

— Женщина — причина всех бед. Из-за Елены пала Троя. Ты мудро поступаешь, живя один.

— У меня есть подруга, государь. Раба Алексия хранит мой дом.

Тихая женщина, белолицая и черноглазая, встретила их у калитки. Она оправдывала свои имя — "безмолвная". Двигалась тихо, бесшумно прислуживала. Алексия не была ни вдохновительницей Вергилия, ни его страстной любовью. Но в доме, всегда чисто прибранном, царили порядок и тишина. Натертые воском дощечки всегда лежали на столе, блистающем чистотой. Молоко, так любимое поэтом, свежее и прохладное, всегда ждало в кувшине. В сундуки с бельем Алексия никогда не забывала положить несколько плодов крупной, душистой айвы, и одежда Вергилия хранила этот пряный аромат.

Алексия жила для друга, и целью ее жизни было его благополучие. Она не была музой поэта, однако музы, привлеченные уютом, созданным ею, чаще посещали сельский домик.

Вергилий не любил солнца, и сквозь прикрытые ставни проникали лишь слабые лучи, освещая на столе полевые цветы в лепном кувшине и золотые соты, вырезанные прямо из улья.

— Ныне о даре богов, о меде небесном, я буду повествовать... Отведай же этот дар богов!

Октавиан отказался. Его болезнь не любит меда, но говорить об этом унизительно. Прокаженный император — это трагично и величественно, но золотушный — смешно и жалко.

Алексия радушно угощала. Если высокий гость не желает меда, он не откажется от соленых маслин со свежим хлебцем?

—  Она любила меня, когда я был еще юношей, — рассказывал Вергилий. — Семь лет ждала, терпела побои хозяина, преследования его сыновей. Я вернулся и выкупил ее, уплатив твоими дарами, мой император. Она не Елена и не Хлоя, но никогда не гаси светильник за то, что он не солнце. Алексия — верное, честное сердце.

— Нет ничего страшней, как ранить того, кто искренне любит тебя, — грустно ответил Октавиан.

III

Они вышли в сад. Под цветущими яблонями ровными рядами, как палатки в военном лагере, белели ульи. Это был сказочный мир маленьких, крылатых, упорных и трудолюбивых созданий. Тут был и свой сенат. Толстые, крупные трутни гудели басом с важностью истых отцов отечества... Две расы граждан, гладкие, желто-черные — самоуверенные квириты и мохнатые — робкие италики, непрерывно носили с лугов сладкую дань в родной город. Внутри улья безбрачные девы-весталки лепили соты и заботливо взращивали потомство своих сограждан. Наследницу престола кормили двойной порцией сладкой пыльцы. Личинки плебеев-тружеников получали значительно меньше. У летка, входа в улей, бдительные легионеры обнюхивали и осматривали каждого, кто влетал. Чужих разили насмерть.

— Бывают целые войны между двумя породами пчел, —  заметил Вергилий. — Они так напоминают людей...

Октавиан слушал, приоткрыв рот от восхищения.

— Я ехал навестить моего подданного, а попал в гости к царю, равному мне, императору Рима! Нет, не равному, а более могущественному! Моему правлению человеческое естество кладет предел, а твоя власть, власть стиха — от века, — вкрадчивым, нежным движением он притронулся к одеждам Вергилия. — Подари мне свою дружбу, поделись со мной бессмертием! Ахилл и мой прадед Гектор славны лишь потому, что о них пел Гомер. Ты обязан стать Гомером Италии!

Они лежали на плаще. Белые лепестки яблонь падали на их головы и плечи. Октавиан поднял на поэта восторженные глаза.

— Дай мне в супруги твою музу! О чем ты пишешь сейчас?

— О земле. Работаю над "Георгиками". "Гео", как ты знаешь, по-гречески "земля". Я пишу о ней.

Вергилий, склонив голову набок, наблюдал за муравьем. Муравей нес жучка. Ноша была в несколько раз крупней маленького труженика. Поэт сорвал былинку и преградил путь. Муравей, не бросая добычи, пустился в обход.

— Какое мужество и терпение! — Октавиан засмеялся. — Он тоже достоин поэмы. Почему поэты всегда воспевают любовное безумие, бессилие рассудка и воли перед хаосом страстей? Тоску, угасание... Воспой разум, силу сердца, победу разума, воли и долга над слабостью, чтобы моя империя крепла твоим стихом! Распущенной Элладе с их Еленой-разрушительницей противопоставь Рим!