Изменить стиль страницы

«Борясь с теориями А. Белого, — пишет автор, — и уличая А. Белого в ошибках, проф. Жирмунский бьет не по Белому 1910–1927 гг., а по Белому 1906–1909 гг., по Белому, предоставленному самому себе плавать в море вопросов систематики, статистики и разрешения всех спорных случаев чтения, о которых в те годы не писалось и не „пелось“. Человеку, одним пальцем пишущему статьи по гносеологии, другим полемизирующему с „мистическим анархизмом“, третьим пишущему роман „Серебряный голубь“, четвертым — стихи и пятым — разрешающему до него неразрешенные случаи версификации, не грешно впасть в ту или иную ошибку».

Новое исследование Белого о ритме «Медного всадника» по своей причудливости и произвольности стоит за пределами «науки о стихе». Сложными способами, в которые мы не можем здесь углубляться, он вычисляет «кривую ритма» пушкинской поэмы… Вырезав ножницами отрывки, стоящие на среднем уровне кривой, и склеив их вместе, он получает главную тему «Медного всадника»: величие, строгость, планомерность, державность— образ в стиле ампир. Но в этот имперский строй врывается нечто романтическое, опрокидывающее порядки: какой-то Евгений, посидев на сторожевом, имперском льве, не вернулся домой. Отрывки, стоящие на более низких уровнях кривой, усиливают этот контраст: «внутри гранитов и строго-стройных чугунов завелась какая-то неурядица: с одной стороны, „роковая воля“ Всадника, ломающая судьбы; с другой — ужас человеческого страдания и возмущения. Искусное сплетение этих двух ритмических тем определяет собой композицию поэмы».

Но Белый не довольствуется этими скромными выводами. Он хочет доказать, что герой поэмы не Петр, а Николай I, «стабилизовавший личность Петра тем, что влил в него свою николаевскую личность самодержавия». И тогда, спрашивает он, «не есть ли Евгений— один из многих, один из тысяч восставших? Не есть ли ноябрь — декабрь? Несчастие Невских берегов — не наводнение, а подавление декабрьского восстания: расправа с декабристами». Свою неожиданную догадку Белый подкрепляет следующими неубедительными домыслами: «И озарен луною бледной…» Медный Всадник— ясно, это Николай, а не Петр; он несется за восставшим Евгением: арена преследования — Сенатская площадь…

Первая тема ритма, императорская, есть хитросплетение шифра: верхняя тема, поскольку она касается какого-то там чудака, в шифре не нуждается…

«Была ужасная пора»… Ужасная пора — Николаевский режим.

Автор предвидит возражение: Пушкин любил «Петра творенье» и своей поэмой прославил «строителя чудотворного». Как из «хвалы» Петру можно вывести «обличение» Николаю? Белый этим не смущается: он утверждает чудовищную мысль: творчество художника бессознательно; он сам не понимает, что пишет, ибо творит не он, а творит через него коллектив.

«То, чем живет в нас Пушкин, — заявляет автор, — не имеет никакого отношения к Александру Сергеевичу, рефлектирующему над смыслом „Медного Всадника“. Этот последний, например, может полагать, что он написал „во здравие“ Николаевскому режиму, между тем живое бытие образов в диалектике их течения, в музыкальном контрапункте уровней кричит этому режиму: „За упокой…“

Произведение творится до акта зачатия его в душе художника — коллективом; от коллектива к коллективу — вот путь творчества; но этот путь идет не чрез абстрактное сознание, а чрез волю: сознание творящего в художнике коллектива водит телу: и на воле отзывается воля к ритмам… Ритмическая кривая и есть знак подлинного смысла, меняющего неподлинный смысл…»

Парадоксальность вывода — смертный приговор методу. Если язык ритма говорит исследователю прямо противоположное языку образов и слов, то или произведение не художественно, или исследователь заблуждается. «Медный Всадник» не «хитросплетение» секретных шифров, но целостное произведение, живущее неразложимым единством формы и содержания.

Белый заканчивает свои изыскания цитатой из Розанова. «Показ — неудачен, быть может, — пишет он, — быть может, бездарен я в нем. Но я знаю, что тема моя талантлива. Этим повторением афоризма Розанова я и заканчиваю свой очерк».

Изучение «ритма, как диалектики» — тема действительно «талантливая»; и несмотря на «неудачный показ» Белого, ей принадлежит будущее.

Последние годы жизни Белый занят писанием мемуаров. Весной 1929 года он работает над хроникой «На рубеже двух столетий», которая выходит в изд. «Земля и фабрика» в 1930 году; во второй половине 1930 года он приступает к переработке текста «Начала века» 1923 года. Эта вторая часть хроники появляется в изд. «ГИХЛ» в 1933 году; наконец, в 1933 году автор заканчивает третий том воспоминаний «Между двух революций». Эта книга, вышедшая в изд. писателей в Ленинграде, помечена 1934 годом; в действительности она появилась лишь в 1935 году, уже после смерти Белого. В сентябре 1933 года, смертельно больной, он начал диктовать продолжение своих воспоминаний, но скоро так ослабел, что вынужден был прекратить диктовку.

Трехтомная хроника Белого, обнимающая тридцать лет (1880–1910), заключает в себе огромный и драгоценный материал по истории эпохи русского символизма. К сожалению, материал этот не вполне достоверный. Автор стилизует свое прошлое, изображая его бунтом против старого порядка, «перманентной революцией» не только духовной, но и политической. Между тем произведения Белого до 1917 года такой концепции явно противоречат: юный мистик, метафизик и теоретик символизма был совершенно чужд социализма. Но в условиях советской действительности в 30-х годах 20-го столетия он стремится себя реабилитировать. Делает он это неубедительно, двусмысленно, с постыдным малодушием. «Переосмысливая» свое прошлое, он изображает его в тонах злобной сатиры: издевается над бывшими друзьями; не останавливается даже перед резким «снижением» личности Блока. В хронике Белого много неточностей, преувеличений, искажений, но в ней есть большие достоинства: словесная изобразительность, наблюдательность, острота рисунка — шаржа, пародии, карикатур, гротеска. Белый не историк, а поэт и фантаст. Он создает полный блеска и шума «миф русского символизма».