Изменить стиль страницы

Цветаева с мужем отправляются с Белым на поиски рукописи. Тот не помнит, в какое кафе он заходил… Во всяком случае, не в это, потому что в нем продают кокаин, и не в то, ибо там сидит «крашеный брюнет в очках с пустыми стеклами». Наугад входят в третье. Белый кричит гарсонам: «Ich habe hier meine Handschrift vergessen. Manuskript, verstehen Sie? Hier auf diesem Stuhl! Eine schwarze Pappemappe… Ich bin Schriftsteller, russischer Schriftsteller! Meine Handschrift ist alles für mich!»

Рукопись не находится — Белый выбегает на улицу, останавливается посреди тротуара и со страшной улыбкой говорит: «А не проделки ли это Доктора? Не повелел ли он оттуда моей рукописи пропасть?.. Вы не знаете этого человека. Это — дьявол… Есть только один дьявол— доктор Штейнер».

Антропософский период жизни — идиллия с Асей в Дорнахе и строение Иоаннова здания — кончился грандиозным обвалом. Белый говорил Ходасевичу: «Хочется вот поехать в Дорнах да крикнуть доктору Штейнеру, как уличные мальчишки кричат: „Herr Doktor, Sie sind ein alter Affe!“»

Учитель «тайного знания» оказался «старой обезьяной», Иоаннов храм— балаганом.

До осени 1922 года Белый жил в Цоссене — унылом местечке под Берлином, неподалеку от кладбища, в доме гробовщика. Цветаева навестила его там: у поэта была голая комната с белым некрашеным столом посередине; в новопостроенном кладбищенском поселке нет ни деревьев, ни тени, ни птиц. Все жители — в черном: вдовцы и вдовы; с грохотом проезжают повозки с краснолицыми господами в цилиндрах, с букетами: едут на кладбище.

Хозяйка приносит большую миску с овсянкой. Белый ненавидит овсянку и боится хозяйки. Он везет Цветаеву обедать в Берлин, в ресторан «Zum Bären». Заказывает три мясных блюда.

Его удивительное лицо навсегда врезывается ей в память. «Оттого ли, — пишет она, что было лето, оттого ли, что он всегда был взволнован, оттого ли, что в нем уже сидела его смертная болезнь — сосудов, я никогда не видела его бледным, всегда розовым, желто-ярко-розовым, медным. От розовости этой усугублялась и синева глаз, и серебро волос. Серебро, медь, лазурь — вот в каких цветах у меня остался Белый… Ходил он в пелерине… на нем выглядела крылаткой. Оттого он так и метался, что пелерина за ним повторяла, усугубляла каждый его жест, как разбухшая и разбушевавшаяся тень».

После разрыва с Асей в жизни Белого наступила темная полоса. Он стал пить и посещать подозрительные «Dielen» : он был одержим страстью к танцам. Его пьяная пляска в кабаках была страшна. Ходасевич называет ее «чудовищной мимо-драмой, порой непристойной; кощунством над собой, дьявольской гримасой себе самому». Возвращаясь ночью домой, он раздевался догола и опять плясал. Так длилось месяцами. О пляске Белого пишет М. Цветаева: «Его фокстрот — чистейшее хлыстовство: даже не свистопляска, а (мое слово) — христопляска, то есть, опять-таки „Серебряный голубь“, до которого он, к сорока годам, физически дотанцевался… Знаю, что передо мной был затравленный человек. Рожден затравленным».

С тем же исступлением, с каким он предавался «радениям» в берлинских «танцульках», бросался он в писание. Писал до изнеможения, до потери сознания. Случалось ему писать чуть не печатный лист в один день. Чтобы забыть настоящее, погружался в прошлое, в воспоминания о Блоке.

«Новая боль (Ася), — замечает Ходасевич, — пробудила старую (Любовь Дмитриевна), и старая оказалась больнее новой: все, что в сердечной жизни Белого происходило после 1906 года, было только его попыткой залечить эту петербургскую рану».

Белый был одержим воспоминаниями о той, которая когда-то «в пять минут — уничтожила его». Он рассказывает Цветаевой о Петербурге, метели, «синем плаще». Узел стягивался; Блок, его жена и Белый были в петле: ни развязать, ни разрубить… И вдруг прибавляет: «…я очень плохо с ней встретился в последний раз. В ней ничего от прежнего не осталось. Ничего. Пустота». А Блок продолжал ее любить. «О, он всю жизнь о ней заботился, как о больной, ее комната всегда была готова, она всегда могла вернуться… отдохнуть, но то было разбито, жизни шли врозь и никогда больше не сошлись».

В ноябре 1923 года М. Цветаева в Праге получает отчаянное письмо от Белого из Берлина: он умоляет ее найти ему комнату рядом с ней: «Я измучен! Я истерзан! — восклицает он. — К вам под крыло! Моя жизнь этот год — кошмар. Вы мое единственное спасение. Сделайте чудо! Устройте! Укройте!» Цветаева отвечает, что комната есть и что М. Л. Слоним обещает устроить ему стипендию. Но письмо ее до Белого не доходит: в тот самый день, когда он взывал к ней о помощи, он уехал в Россию — его увезла старая приятельница — антропософка К. Н. Васильева, на которой он впоследствии женился. По словам Ходасевича, последние дни перед отъездом Белый «в состоянии неполной вменяемости» рвал свои отношения с эмигрантами, искал ссор с бывшими друзьями. После его отъезда хозяйка пансиона, в котором он жил в Берлине, принесла Ходасевичу груду «забытых» им рукописей; тот передал их одному лицу, обещавшему переправить их в Москву. Судьба их неизвестна.

Берлинское двухлетие — апогей литературной деятельности Белого. За 1922–1923 годы выходит в печати 16 его произведений — число поистине рекордное. Оно составляется из семи переизданий старых сочинений и девяти новых публикаций.[34]

В него включены стихи «антропософского периода» 1914–1918 годов. «Сознание», «Самосознание», «Духовная наука» накладывают тяжелую печать на лирику Белого. Его стихи обескровлены, живая плоть слова умерщвлена ледяным дыханием антропософских абстракций. От предметов остались только их «астральные тела» и мерцающие «ауры». «Духоведение» разлагает поэзию, превращая ее в игру теней. Среди хора созвездий, метеоров, плачущих бездн, мглы небытия, мыслительных стихий и благих иерархий, в междупланетном холоде символов и соответствий царит «Самосознание»:

Но — о Боже!
Сознанье
Все строже, все то же
Сознанье
Мое.

Еще более глубокомысленно размышление о «Я»:

В себе — собой объятый,
(Как мглой небытия) —
В себе самом разъятый
Светлею светом «Я».