Изменить стиль страницы

ГЛАВА ВОСЬМАЯ. ЖИЗНЬ В РОССИИ (1916–1921)

В августе 1916 года Белый возвращается в Россию. Печально его свидание с родиной. «Боже мой, — пишет он в „Записках чудака“, — грязно, серо, суетливо, бесцельно, расхлябано, сыро; на улицах— лужи; коричневатой слякотью разливаются улицы; серенький дождичек, серенький ветер и пятна на серых, облупленных, нештукатуренных зданиях; серый шинельный поток; все — в шинелях; солдаты, солдаты, солдаты— без ружей, без выправки; спины их согнуты, груди продавлены; лица унылы и злы; глазки бегают…

…Теперь я увидел, а— что? Что все, все развалилось; что старое рухнуло, и революция (революция ли этот обвал?) совершилась до революции… Понял я, что в России изолгано все; эти сэры достаточно тут нашутили и прошутили; прошученный здесь воздух прессы; и прошучены души; прошучено „я“, им стреляют из пушек; „им“ нужны тела, лишь говядина красная, туши; и в регистрацию туш был я призван в Россию».

Но в Москве жизнь Белого сложилась не так трагически, как он этого ожидал: в армию он не был призван; друзья встретили его с любовью; его лекции имели большой успех. Он вспоминает о первых месяцах своей московской жизни: «Открывал лист газеты: в газете хвалили меня; и шел в гости: к Булгакову, к Гершензону, к Бердяеву, к Лосевой; слушали с неподдельным вниманием; шел на „поэзо-концерты“ в сопровождении „Бубновых Валетов“… Мои лекции собирали людей удивительно: странно влиял я на лекциях; мне казалось: вхожу в подсознание людей, заставляя их мной выговаривать их же заветные мысли… Мир, где я жил за два месяца только, „Иоанново здание“, „я“ в нем, приемлющее невероятные вести о Дорнахе, доктор — все сон здесь в Москве».

Белый был «в моде»: его окружали поклонники, осаждали девицы. В. Ходасевич («Некрополь») вспоминает о своей встрече с ним у Бердяева в вечер убийства Распутина. «Физически огрубелый, с мозолистыми руками, он был в состоянии крайнего возбуждения. Облысевшее темя с пучками полуседых волос казалось мне медным шаром, который заряжен миллионами вольт электричества». Ходасевич сразу догадался, что Белый страдает манией преследования и всюду видит оккультных провокаторов.

На революцию 1917 года Белый откликается статьей «Революция и культура» (Изд. Лемана и Сахарова, Москва, 1917 г.), в которой утверждается революционная стихия искусства. Духовный огонь Прометея есть очаг революции в предреволюционное время; революция— акт зачатия творческих форм, созревающих в десятилетиях. Революционный период начала века бежит по Европе в волне романтизма, а в наше время проходит перед нами в волне символизма. Творения отцов символизма чреваты уже революцией, мировой войной и многим еще, не свершившимся в поле нашего зрения. Кто сумеет проникнуть в мифы недавнего прошлого, тот повторит слова Блока:

Но узнаю тебя, начало
Высоких и мятежных дней.

Революция политическая — только отражение революции духовной. В искусстве эта революция происходит уже давно; она выражается в бунте против форм. «Осознается, что творчество — в творчестве новых духовно-душевных стихий; его форма — не бренная, нет, не глина, не краска она; и не звук; нет, она есть душа человека».

И статья заканчивается призывом к «пламенному энтузиазму» подлинной революции. «Революция духа, — пишет Белый, — комета, летящая к нам из запредельной действительности: преодоление необходимости в царстве свободы; уразумение внутренней связи искусств с революцией, в уразумении связи двух образов: упадающей над головою кометы и неподвижной звезды внутри нас. Тут-то подлинное пересечение и двух заветов евангельских: „алчущего накорми“ и „не о хлебе едином“». Статья написана с большим радостным подъемом, с верой в наступление «царства свободы» и в духовное перерождение человечества. Как и Блок, Белый зовет «слушать музыку революции».

В октябре 1917 года— в дни октябрьской революции— Белый заканчивает свою «Поэму о звуке» — «Глоссалолию».[26] Это — небольшой трактат о звуке, как «жесте утраченного содержания». В предисловии мы читаем: «„Глоссалолия“ есть звуковая поэма. Среди поэм, мной написанных („Христос Воскрес“ и „Первое свидание“) — она наиболее удачная поэма. За таковую и прошу ее принимать. Критиковать научно меня— совершенно бессмысленно». Автор стремится проникнуть в тайны языка, в глубинные его пласты, где нет еще ни образов, ни понятий. Слово — земля, лава, пламень. Поверхность его покрыта облаком метафор; нужно рассеять этот туман и переступить за порог: в ночь безумия, в мироздание слова, где нет ни мысли, ни образа— одна «пустая и безвидная твердь»; но Дух Божий носится над ней. Автор не скрывает, что поэма его вдохновлена «очерком тайноведения» Рудольфа Штейнера. Сухую «науку» антропософии Белый расцвечивает красками поэзии. Вначале был звук, «как танцовщица прыгал язык, — пишет он, — игры танцовщицы с легкой, воздушной струей точно с газовым шарфом — теперь нам невнятны». Но автор верит, что наступит время, когда «мимика звуков» в нас вспыхнет и осветится сознанием. Теперь же мы бредем ощупью и только смутно догадываемся. Мы чувствуем, например, что «влетание воздуха в глотку» есть Hah! оттого-то и «ах» — удивление, опьянение воздухом; «ha» — отдание, эманация воздуха, жар души.

Спустившись в «мироздание слова», на «густую и безводную твердь», поэт намерен поведать нам «дикую истину звука»:

«Я — скиф, — пишет он, — в мире созвучий родился и только что ощущаю себя в этом новом, открывшемся мире — переживающим шаром, многоочитым и обращенным в себя: этот шар, этот мир есть мой рот: звуки носятся в нем; нет еще разделения вод, ни морей, ни земель, ни растений — переливаются воздухо-жары, переливаются водо-воздушности: нет внятных звуков».

С помощью антропософского тайноведения Белый творит мифологию звуков — один из самых фантастических своих вымыслов. Вначале была только «струя жара», которая неслась в выход глотки: «змея Ha-hi», полная удушений и криков. Но тут в бой вступает язык: он, как Зигфрид, мечом «r» бьет по змее «R» — первое действие, борьба (ira — гнев, ярь, аr — борозда, Erde — земля).