Изменить стиль страницы

В свете этого письма идейный замысел «Петербурга» раскрывается до конца. И старая Россия, и новая ее реакция и революция — во власти темной монгольско-туранской стихии. Единственное спасение — «тайное знание» — антропософия. Россию спасет «эфирное явление Христа», и в ней родится новая человеческая раса.

Закончив свой роман, Белый уехал в Дорнах и душою и телом предался «учителю» — Рудольфу Штейнеру. Композиция «Петербурга» обусловлена ее антропософской подпочвой.

Подготовляя новое издание романа в 1922 году, Белый подвергает текст 1913 года коренной переработке. Времена переменились, а с ними изменилось и настроение автора: после октябрьского переворота 1917 года Белый меняет свое отношение к революции — резкие выпады против «социалистов» и «террористов» смягчаются; выпускается глава «Митинг», исчезают «интеллигентный партийный сотрудник, пролетарий сознательный, пролетарий бессознательный; два еврея-социалиста, бундист, мистический анархист, „Рхассея“ и „тва-рры-шшы“». Революция перестает быть «ледяной» и становится огненной. Иванов-Разумник в своей статье о «Петербурге» Белого[23] справедливо указывает: «То, что в 1913 году было „тезисом“, пятью годами позднее стало „антитезисом“, теперь место адского марева Белый видит в революции правду подлинной Голгофы. Не случайно с конца 1917 года он стал во главе сборников „Скифы“. Для него „монголизм“ — начало ариманическое, nihil, неподвижность, а „скифство“ — начало ормуздическое, явь „to pan“, категория огня, движение, динамизм, катастрофичность. Между 1913–1922 годами для Белого „революция — монголизм“ заменилась — „революция — скифство!“»

Видоизменилась за это время и другая идея романа — антропософическая. Из пламенного ученика Штейнера Белый превратился в заклятого его врага. В новой редакции он сокращает рассуждения и размышления о «космической идее», о «пульсации стихийного тела», о борьбе посвященных с монгольскими силами. Роман получает иную стилистическую форму и иное идейное освещение: текст сокращается на четвертую часть.

«Петербург» — театр гротескных масок: София Петровна Лихутина, «Ангел Пери», окружена поклонниками; вот их имена: граф Авен, Оммау-Оммергау, Шпорышев, Вергефден, Липпанченко. Иногда она задорно их спрашивает: «Я кукла — не правда ли», и тогда Липпанченко ей отвечает: «Вы— душкан, бранкукан, бранкукашка». Террорист Дудкин жалуется на то, что его окружают не люди, а «общество серых мокриц». На балу у Узкатовых гости смешиваются с масками, мелькает красное домино, вихрь безумия подхватывает и кружит распыленную действительность. «Комната наполнилась масками. Черные капуцины составили цепь вокруг красного сотоварища, заплясали какую-то пляску; их полы развеивались; пролетали и падали кончики капюшонов; на двух перекрещенных косточках вышит был череп».

Провокатор Липпанченко — тоже маска; безликое чудовище. «Безликой улыбкой повыдавилась меж спиной и затылком глубокая шейная складка: представилась шея лицом: точно в кресле засело чудовище с вовсе безносой, безглазой харею. И представилась шейная складка — беззубо разорванным ртом. Там, на вывернутых ногах, запрокинулось косолапое чудовище». Таинственный гость Дудкина — персиянин Шишнарфнэ— на мгновение оживший призрак. «В комнату вошел человек, имеющий все три измерения; прислонился к окну, и — стал контуром (или — двухмерным), стал тонкою слойкою копоти, наподобие той, которая выбивает из лампы; теперь эта черная копоть истлела вдруг в блестящую луною золу; а зола отлетела; и контура не было: вся материя превратилась в звуковую субстанцию».

Петербург призрак— и все обитатели его призраки; мир дематериализован, из трехмерного превращен в двухмерный, от вещей остались одни контуры, но и они разлетаются тонкой слойкой копоти. Всеми этими приемами развоплощения материи подготовлено потрясающее появление Медного Всадника. Дудкин слышит металлические удары, дробящие лестницу его дома; с треском слетает с петель дверь его чулана. «Посередине дверного порога, склонивши венчанную, позеленевшую голову и простирая тяжелую позеленевшую руку, стояло громадное тело, горящее фосфором… Медный Всадник сказал ему: „Здравствуй, сынок!“ И — три шага; три треска рассевшихся бревен; и металлическим задом своим гулко треснул по стулу литой император, и зеленеющий локоть всей тяжестью меди валился на стол колокольными звуками; медленно снял с головы император свой медный венок; лавры грохотно оборвались. И бряцая и дзанкая, докрасна раскаленную трубочку повынимала рука; и указывала глазами на трубочку; и — подмигнула на трубочку: „Petro Primo Catherina Secundа“».

Это явление — ослепительный взрыв света во тьме. Белый здесь— достойный наследник Пушкина; на мгновение в его герое Дудкине оживает бедный Евгений из «Медного всадника», и «тяжелозвонкое скаканье» царственного всадника наполняет роман своим торжественно-величавым ритмом, и кажется, «Петербург» Белого — гениальное завершение гениальной пушкинской поэмы. Но лишь на мгновение. Уже в следующей главе автор снова погружается в свой сумеречный бредовый мир — и хороводы масок продолжают свое утомительное кружение.

Трудно говорить о психологии героев Белого. «Куклы», «бранкуканы», «мокрицы», безличные и косолапые чудовища, хари и контуры, разлетающиеся копотью, не имеют психологии. Но среди этой вереницы призраков две фигуры — сенатор Аблеухов и его сын Николай Аполлонович — хранят следы некоторой человечности. Она обескровлена и обездушена, но не окончательно истреблена. Здесь Белый прикасается к реальности — к личному опыту, пережитому в детстве и юности. Запас этих впечатлений и воспоминаний оказался неисчерпаемым для Белого-писателя. Во всех своих романах он вновь и вновь перерабатывает жизненный материал ранних лет. Есть что-то пугающее, почти маниакальное, в завороженности одной темой. Жизнь Белого — не восходящая линия, а замыкающая круг. После сложных скитаний житейских, идеологических и литературных он всегда возвращается в детскую комнату «профессорской квартиры», в тесный мир «семейной драмы».