Изменить стиль страницы

В сатире «На выздоровление Лукулла» (1835) Пушкин рассказал подлинную историю, случившуюся с графом Уваровым. Министр, прочтя стихи, пришел в бешенство. Попало Пушкину от Бенкендорфа, да и от друзей. Он нажил себе новых врагов. Их у него и так было немало, особенно среди так называемой немецкой придворной партии, одним из украшений которой был Бенкендорф. Центром этого германофильского кружка был салон графини Нессельроде. Она терпеть не могла Пушкина. Отталкиванье было взаимное.

Если Пушкин кого-нибудь не любил, почти всегда за дело, его остроты могли очень больно ранить. Вяземский, перепечатывая в 1875 году свою старую статью о «Цыганах», сделал к ней интересные примечания: «При всем добросердечии своем Пушкин был довольно злопамятен, и не столько по врожденному свойству или увлечению, сколько по расчету; он, так сказать, вменял в обязанность себе, поставил себе за правило помнить зло и не отпускать должникам своим. Он не спешил взысканием, но отметка «должен» не стиралась с имени. Это буквально так. На лоскутках бумаги были записаны у него некоторые имена, ожидавшие очереди своей, иногда заранее были заготовлены для них отметки, как и когда взыскать долг, значившийся за тем или другим. Но поспешим добросовестно оговориться. Если Пушкин и был злопамятен, то разве мимоходом и беглым росчерком пера напишет он эпиграмму, внесет кого-нибудь в свой «Евгений Онегин» или послание, и дело кончено… Все кончалось несколькими каплями чернил. В действиях, в поступках его не было и тени злопамятства, он никому не желал повредить. Пушкин вообще был простодушен, уживчив и снисходителен, даже иногда с излишеством. По характеру моему я был более туг, несговорчив, неподатлив… Он, пока его самого не заденут, был более склонен мирволить и мирволил… Натура Пушкина была более открытая к сочувствиям, нежели к отвращениям. В нем было больше любви, нежели негодования, более благоразумной терпимости и здравой оценки действительности и необходимости, нежели своевольного враждебного увлечения».

Больше любви, нежели негодования, – эту черту характера Пушкина, такую же важную, как и его правдивость, отмечает и Смирнов: «Пушкин был самого снисходительного, доброго нрава; обычно он высказывал мало колкостей, не был очень резок. Своих друзей он защищал с необыкновенным жаром. Гнев его был непродолжителен».

Оно и не могло быть иначе. Злопамятство не свойственно людям с большой душой. Пушкину, наряду с великим умом, была дана великая душа и верное, горячее сердце. Но эти свойства не так бросались в глаза, как его ум, его поэтический гений. Друзей и недругов, русских и иностранцев поражал Пушкин разнообразием знаний и интересов, остроумием, проницательностью, быстротой и ясностью суждений. С писателями иностранными ему не довелось встречаться, но просвещенные иностранные дипломаты говорили о нем, как об одном из самых выдающихся умов Европы. Пушкин был знаком со всем дипломатическим корпусом. С некоторыми дипломатами встречался дружески, обсуждал с ними иностранную политику, которой очень интересовался. В 1833 году он записал в Дневник разговор с английским поверенным в делах, Блайем (Bligh):

«Вчера был у Бутурлина. – Любопытный разговор с Блайем: зачем у вас флот в Балтийском море? для безопасности ПБ? но он защищен Кронштадтом. Игрушка!»

– Долго ли вам распространяться? (мы смотрели на карту постепенного распространения России, составленную Бут<урлиным>. Ваше место Азия; там совершите вы достойный подвиг сивилизации… etc.» (30 ноября 1833 г.).

С этим Блайем, так же, как с французским послом, бароном де Барантом, Пушкин часто встречался. Барант был писатель. Он принимал участие в выработке международных законов о литературной собственности и по этому поводу обращался к Пушкину, просил у него сведений о русских законах и обычаях, касающихся авторских прав. Он писал Пушкину: «Желательно также знать Ваше мнение о мерах, которые должно принять правительство для ограждения интересов писателей» (11 декабря 1836 г.).

Донесения дипломатов, сообщающие о смерти поэта, показывают, что некоторые из них понимали, кого потеряла Россия. Шведо-норвежский посланник, Густав де Норден, писал: «Россия лишилась писателя высоких достоинств, потеряла поэта, не имевшего себе соперника. Последние его работы отмечены большим спокойствием духа, носят печать необыкновенной законченности. Пушкин все более и более приближался к благородной простоте, свойственной подлинному гению. Те, кому довелось познакомиться с отрывками о Петре Великом, вдвойне оплакивают его преждевременную смерть».

Саксонский посланник, барон Люцероде, человек образованный, хороший лингвист, который читал Пушкина по-русски и переводил его на немецкий, писал: «Окончен жизненный путь одного из самых выдающихся умов Европы. Ужасное событие, совершившееся три дня тому назад, глубоко потрясло всех истинно образованных жителей Петербурга. Государственный историограф, Александр Пушкин, которого, после смерти Байрона и Гёте, следует считать первым поэтом Европы, пал жертвою ревности, злонамеренно доведенной до безумия».

Вюртембергский посланник, князь фон Гогенлоэ, писал о восторженном поклонении, которым часть аристократии окружала Пушкина: «Нелегко было заставить Пушкина говорить, но, раз вступив в беседу, он выражался необычайно изящно и ясно. Разговор его был полон очарованья для слушателей».

Пушкин не старался блеснуть, не торопился показать свой ум. Слишком хорошо знал он, что «ум, любя простор, теснит». Пушкин меньше всего хотел кого-нибудь теснить. В Нащокине он ценил, что тот не робел перед его умственным превосходством. Но это превосходство не могли не чувствовать его умнейшие друзья, и порой это их сердило. Наблюдательная Смирнова-Россет, которую Бог сметкой не обидел, перевидала на своем веку много выдающихся людей. Она рассказывала поэту Полонскому:

«Никого не знала я умнее Пушкина. Ни Жуковский, ни Вяземский спорить с ним не могли. Бывало, забьет их совершенно. Вяземский, которому очень не хотелось, чтобы Пушкин был умнее его, надуется и уже молчит, а Жуковский смеется: «Ты, брат Пушкин, чорт тебя знает, какой ты – ведь вот я и чувствую, что ты вздор говоришь, а переспорить тебя не умею, – так ты нас обоих в дураки и записываешь».

В критический момент своей жизни, задумав выйти в отставку, Пушкин дал Жуковскому себя переспорить, простодушно поверил, что для житейских дел у его старшего друга больше здравого смысла, чем у него самого. Эта уступка оказалась роковой.

В сложной, богатой оттенками натуре Пушкина, наряду с лукавым юмором и детской смешливостью, была искренняя дружественность к людям, широкое благоволение, желанье и уменье в каждом находить хорошие стороны, боязнь сделать какую-нибудь несправедливость. При его жизни даже близкие не понимали, сколько в нем доброты, хотя она проявлялась каждый раз, когда он мог кому-нибудь помочь. Когда у него были деньги, ему ничего не стоило их отдать. К деньгам он был равнодушен. Щедрость, как храбрость, почти физическое свойство. Пушкин родился щедрым, как родился храбрым. Но дело было не только в деньгах. Если кто-нибудь попадал в трудное положение, он даже среди собственных трудностей хлопотал, просил, разговаривал с чиновниками, писал письма, тратил свое время и внимание, готов был отложить в сторону свои дела вплоть до рукописей, что уже было самопожертвованием.

Получив от Бенкендорфа весьма холодное письмо с уведомлением, что «Годунов» не пропущен, Пушкин в нескольких коротких словах отвечает, что подчиняется воле Государя, и сразу меняет тему, переходит к просьбе о пенсии вдове генерала H. H. Раевского. За десять лет перед тем Пушкин, тогда мало известный ссыльный поэт, был ласково принят в их семье, провел у них «счастливейшие дни моей юности». Теперь его стихи создали ему такое положение, что вдова Раевского обратилась к нему за поддержкой. В письме к Бенкендорфу Пушкин не обошел молчанием, а подчеркнул, что в семье Раевских есть декабристы: «То, что ее выбор обратился на меня, показывает, как мало у нее друзей, надежд и возможностей. Половина семьи в изгнании, остальные накануне полного разорения» (18 января 1830 г.).