Особенно Заслонкин любил что-нибудь сварганить к Восьмому марта.

Всем девушкам в своей группе сочинял индивидуальные стишки в открыточку, типа:

Пусть солнце из окна,

С гвоздей сверзятся рамы.

Тебе посвящена

Моя кардиограмма. или еще Борискову запомнилось, застряло в памяти стихотворение из такой открыточки:

Когда-нибудь вспомнится что-нибудь

Типа: патанатомия.

Чья-то физиономия.

Анныивановнино ворчание.

Перед зачетом отчаянье.

И солнечный блеск нечаянно

Сквозь кленов листву замечаемый…

И этот вечер.

Как фотоснимок засвеченный.

На рояле оплывшие свечи.

До встречи, друзья!

И прочее в том же духе. Анна Ивановна, кстати, была бессменной старостой их группы и ее изначально называли по имени-отчеству, хотя и на "ты", впрочем, нередко бывало и "Анка". Оказалось, что у

Заслонкина были написаны чуть не целые поэмы. Причем, поэма писалась с ходу, почти без помарок, чем он очень гордился. С точки зрения

Борискова все это было ужасно и напоминало ему пение под караоке, которое могут вытерпеть разве только очень пьяные, глухие или сами поющие. Музыкальных профессионалов типа Брамса, Шопена или Свиридова тут же бы стошнило, и притом мучительно. Впрочем, это была безобидная забава. Так же как и эти стихи, которые Заслонкин сочинял в огромном количестве. Сам он на любую критику в свою сторону говорил: "А всем моим родственникам и знакомым нравится!" Но всех этих его родственников и знакомых поражала сама возможность и способность говорить русским языком в рифму и не матом. Ведь как они сами не пытались, придумать другую рифму, кроме как "смородина – родина" или "поздравляю-желаю" – ни у кого из них не получалось.

После пятого курса ребят послали на военные сборы. Борискова распределили ехать в Лиепаю. В Риге была пересадка и несколько часов свободного времени. Там они с Хлебниковым и еще с другими ребятами долго искали хоть какой-нибудь пивной бар и только с очень большим трудом нашли. Прохожие их посылали в совершенно разные стороны. Но посидели там очень хорошо. Пивной бар назывался "Под дубом". Потом сели в поезд до Лиепаи. С вокзала их привезли на автобусах на военно-морскую базу. Потом всех построили на плацу и стали распределять по частям. Борискова, Хлебникова и еще одного парня распределили в группу кораблей ОВР (охрана водного района). Так он оказался на морском тральщике "Комсомолец". Там его, в общем-то, никто не ждал, но мичман, который был командиром медицинской части, обрадовался, поскольку это давало ему возможность отдохнуть, то есть на службу не выходить. Борисков получил койку в помещении медпункта, но ни разу толком не выспался, потому что с утра до вечера постоянно на весь корабль орала трансляция, то стоиться на зарядку, форма одежды такая-то, то "приступить к проворачиванию механизмов" и так далее, а самая приятная была вечером: "Команде пить чай". На чай давали кусок белого хлеба с маслом. Однажды он обнаружил: на масле отпечаталась крысиная лапка. Крыс на корабле было необыкновенно много, а на громадном крейсере "Свердлов", где находился знакомый парень с курса Леха Игумнов – вообще ужасно. Леха ночью практически не спал: очень боялся, что они будут кусать его за ноги.

Воспоминание об этих сборах на флоте у Борискова было связано с тошнотой и запахом нагретого моторного масла. Несколько дней они были в море, и все эти две недели там бушевал шторм. Когда вышли за молы, тут же началась качка, Борисков благополучно слег и какое-то время лежал в мучениях и тошноте. Качка была страшная, пройти по кораблю ровно было просто невозможно. На палубу выходить запретили вовсе, чтобы не смыло. Сквозь стальные заслонки иллюминаторов от ударов волн просачивалась вода, вещи болтались и катались по все каюте. В тот первый день Борисков и не обедал, но вечером, когда по трансляции объявили: "Команде пить чай", взбодрился. Кормился он в матросском кубрике, чаю попить, понятно, при такой тошниловке не удавалось, но хлеб и масло требовалось неотложно забрать, иначе оно было бы безжалостно сожрано. Борисков лежа накинул ботинки, продышался и стремглав бросился в кубрик, болтаясь по коридору от стенки к стенке. Спустившись по трапу, он схватил со стола свою пайку, стремительно помчался назад и прямо в ботинках упал на койку, чтобы отдышаться. Что они там, в море, делали, куда шли, – никто, естественно, матросам не говорил, не ваше дело. И даже хлеб ели консервированный, потому что свежий закончился. Он был чем-то пропитан, кажется спиртом, и для его восстановления его нужно было нагреть, чтобы спирт испарился. Греть-то его грели, но видимо не додерживали в печке, и хлеб получался горький, противный. Нечто подобно произошло, когда через несколько лет случайно на банкете пролили водку в тарелку с нарезанным хлебом, и Борисков укусил, не заметив, пропитанный водкой кусок, тут же и вспомнил тот корабельный хлеб. А вот на крейсере, рассказывали ребята, была своя пекарня.

Ночью охотники на крыс залезали в тестомесильню, вооруженные кистенем, на какое-то время выключали свет, и крысы туда начинали лезть, и по ним надо было лупить кистенем. Крыс этих собирали, и говорят, был обмен крыс на отпуск. Некоторые из матросов, которые не могли набрать, меняли или покупали крыс у других. Такие ходили истории. Борисков верил в них и не верил. Но однажды сидели в кубрике и смотрели телевизор, когда вдруг откуда-то с проходящих под потолком труб сверзилась огромная крыса и тут же куда-то унеслась. А один раз на куске масла он увидел четкий след крысиной лапки.

В конечном итоге, то от шторма, то ли от старости, прямо в море от корабля что-то там снизу отвалилось, он набрал в отсек забортной воды и, изрядно отяжелевший, вернулся на базу. Там сначала сгрузили на склад боезапас, потом пошли на свое место. Голова трещала как после серьезной многодневной пьянки. Команде сказали, что, скорее всего, корабль будут ставить в сухой док.

На следующий день играли в футбол с экипажем другого морского тральщика. И продули со счетом 3:0. Борисков стоял на воротах и опозорился, пропустив все эти три мяча. Кроме того, к окончанию матча он весь с ног до головы был в грязи, и вечером пришлось стирать робу и тельняшку. Сменки у него не было, и, ожидая, пока высохнет тельняшка, он сидел на палубе голый по пояс, читал книжку.

Ветер с моря холодил ему спину, и по коже пробегали мурашки.

Двадцатого июля в свой день рождения Борисков отпросился у командира и сошел с корабля будто бы по делу в госпиталь, где работали Витя Зимин и Санька Жуков. Выпить у них не было, просто поговорили, выпили чаю, потом пошел к себе. По дороге сел в сквере на скамеечку, стал писать Евгении письмо. Пахло морем. Совсем рядом у причальной стенки стояло огромное госпитальное судно "Обь". Через сквер мимо Борискова разболтанным строем куда-то прошла вся в черном мелкорослая команда подводной лодки.

К обеду, Борисков вернулся к себе на корабль, поднявшись по трапу и козырнув флагу на корме. Таков был порядок. В бухте колыхалась радужная пленка. На корме матрос с сачком на шесте вылавливал или отгонял от борта к другому кораблю плавающий мусор и дерьмо.

Пообедали. Бачковой "помыл" посуду. На тральщике мытье посуды заключалось в том, что алюминиевую миску просто протирали газетой.

Еда была очень жирной, и мыть ее нормально в тех условиях было действительно крайне неудобно. Борисков, как медработник, пытался, было, в это дело внести усовершенствование, но у него ничего не вышло и он на это дело плюнул.

Было так тоскливо, что после обеда Борисков решил навестить

Хлебникова, вдруг у него есть что выпить спиртного.

Хлебников находился на судне связи, которое стояло прямо к борту борт с "Комсомольцем", однако зайти туда по трапу Борискову не удалось: какой-то мичман с мостика заорал на него: "Эй, ты, куда прешь?" Пришлось перелезать через борт. Был священный адмиралтейский час. Все на корабле дрыхли без задних ног. Тучный Хлебников, конечно же, тоже спал в медпункте. Насилу он открыл глаза. Поболтали.