Англии в это самое время появилась некая совершенно идиотская мода – бить всех, кого попало (будто из России пришла). Впрочем, в данной ситуации реакция полиции на оказанный Юриком отпор могла быть по-европейски непредсказуемой. Может быть, ты тут вовсе и не должен оказывать никакого сопротивления. Да и смотреть на лицо отлупленного урной была как-то страшновато. Визу в Великобританию и страны

Шенгена вполне могли бы прикрыть надолго, если не навсегда. И Юрик оттуда быстренько свалил, прихватив раненого Дэвида с собой. Лицо

Дэвида опухло, нижняя часть лица была заметно деформирована, из носа сочилась кровь, он что-то мычал, пытался жестикулировать. Кое-как добрались до какой-то "эмергенси рум", вывеска которой ослепительно сияла в этой опасной тьме голубым неоном. Избитые люди и машины скорой помощи с надписью "эмбуланс" в зеркальном отражении поминутно слетались к этой гигантской лампе как ночные насекомые на свет.

Вошли. Какая-то негритянка невероятной толщины в зеленом медицинском халате тут же что-то спросила у Юрика, но он ее скороговорку не понял, а Дэвид промычал ей что-то, и его, наконец, уложили на койку, занавешенную с двух сторон шторами. Тут же появился врач-китаец, что-то пропищал. "Доктор Квон-Чанг (Kwon-Chung)" – было написано на его бейдже. Вид у него был очень воодушевленный. Он буквально демонстрировал готовность к немедленному действию, хотя никакого действия не предпринимал. В руках он держал лист бумаги, прикрепленный к планшету, да и к тому же еще оказался левша. По ходу дела, однако, Дэвиду что-то вкололи, укрепили на шее специальный воротник и куда-то увезли, и, как оказалось, вскоре и челюсть вправили. В это время другая медсестра очень профессионально обработала и перевязала Юрику разбитый кулак, спросила его имя. Он тут же придумал с ходу – Жан Лакруа – расписался и с тем был отпущен. Идти по пустынным предрассветным улицам было зябко, даже слегка потряхивало. Это был уже другой Лондон, нежели тот, куда он совсем недавно приехал. Именно в этом Лондоне жили доктор Мориарти и

Джек-потрошитель, которые были неотъемлемой частью английской натуры. Они где-то тут и притаились. С тех давних пор несколько поменялся только внешний пейзаж.

Кстати, большинство Виктошиных подруг и знакомых женщин уехали в

Скандинавию. А вот Ася, хотя и была замужем за шведом, за что-то

Скандинавию не любила. Борисков же в этих странах не бывал и никакого мнения не имел.

Тут было интереснее послушать мнение Гриши Зильдинского.

Зильдинский вообще был человек необыкновенно рациональный, щепетильный, трудяга, и поэтому ему еще давно заочно очень нравилась

Скандинавия. Именно потому и нравилась, что там чисто и никто ни к кому в душу не лезет. Можно спокойно сидеть дома, смотреть телевизор и никто к тебе внезапно пьяный не припрется, как это часто бывает у нас в России. Зильдинский считал эту, казалось бы, невероятно скучную жизнь важным этапом эволюции всей человеческой цивилизации.

Сам он значительную часть своей жизни прожил в коммуналке да еще в самом центре Петербурга, а потом уже в отдельной квартире – пусть с ванной на кухне, – но опять же в самом центре, и все его друзья-приятели и друзья друзей запросто могли ввалиться к нему, когда им заблагорассудится. Например, после салюта или в белые ночи, чтобы у него отсидеться, попить чаю или чего покрепче, и если не выспаться, то хотя бы просто подождать, пока откроется метро или сведут мосты. Гриша, пытавшийся работать, писать диссертацию или переводить статью, вынужден был сидеть и выпивать с гостями

(Борисков тут тоже был грешен), которые еще и в его холодильник без просу очень запросто залезали. В Скандинавии, согласитесь, такое было бы просто немыслимо и даже в принципе невозможно, поэтому

Зильдинский, когда ему предложили, тут же и согласился на полугодовую работу в одном шведском университете, что располагался в городке недалеко от Стокгольма. Ехал туда из Петербурга до Хельсинки на автобусе (пол автобуса было пьяных, кто-то даже блевал) и оттуда на ночном пароме до Стокгольма. Из-за того, что на пароме всю ночь шла грандиозная пьянка, а пиво раскупалось в магазине буквально ящиками (другой фасовки и не было) и пьяные (не поймешь, шведы или финны) лежали повсюду, то когда он добрался до университета, оформился и вошел в свою комнату, то поначалу даже показалось ему, что гул идет от тишины. Но потом он вдруг подумал, что наверно болен, поскольку ему внезапно стало нестерпимо скучно. Уже через две недели он готов был выть волком. Это скорее было связано с тем, что он практически ни с кем не общался, любые разговоры происходили по-английски, причем даже с парнем-аспирантом из Эстонии, прекрасно знавшим русский, но делавшим вид, что вообще его не знает. Гриша как-то с удовольствием обложил его матюгами. С девушкой познакомиться было там тоже довольно сложно, поскольку повадок шведских девушек и шведского языка он не знал. Они только улыбались, а в постель не шли. Весь период пребывания в Швеции, а это было целых полгода, ему так и не удалось никого трахнуть. Проституток брать он как-то брезговал. При возвращении домой Гришу поразил его контраст тамошней чистоты и нашей грязи, причем сразу на переезде границы в Торфяновке около Выборга. Тут же автобус затрясло, а дорога сузилась. Обочины, как и полагается в России, были завалены мусором.

Виктоша ездила в Хельсинки много раз на день-два, закупалась шмотками, и Финляндия ей нравилась.

И еще вспомнилось Борискову из совместно жизни с Виктошей. Когда только познакомились, они любили попасть летом под дождь, прибежать мокрыми домой, скинуть с себя всю одежду, лечь в постель и согревать друг друга любовью.

Вспомним об этом, Борисков приладился к Виктоше сзади, как ложка, сделал по-быстрому свое мужское дело и тут же погрузился в сон.

Засыпая, Борисков подумал, что хорошо было бы съездить на родину, навестить родителей, пообщаться со школьными товарищами. В последний раз в не столь далеком от Питера родном городке Борисков был не так и давно – всего с месяц назад – в самом конце зимы. Ездил опять же на поминки. Тогда неожиданно позвонили и сказали, что умер Геныч.

Сердце. Ощущение у Борискова было такое, как если бы снаряд попал в соседний окоп. Борисков сначала и не понял, подумал, что какая-то ошибка. Он просто не мог умереть. Нет, конечно же мог, но только не сейчас. К тому же оказалось, что уже похоронили и прошло уже девять дней, как он умер. Еще прошлым летом хотели встретиться, а все не хватало времени. Но такая возможность всегда оставалась, хотя бы теоретически, а теперь уже им не встретиться никогда. Борисков знал его еще с детского сада. Ходили в одну группу, а потом и в один класс. Все десять школьных лет Геныч сидел на парте впереди, и

Борисков нередко пихал его в спину, чтобы передать ему тетрадь, записку или что-то сказать. Помнится, в десятом классе у Геныча был пиджак в мелкую клетку. Борисков до сих пор помнил тот пиджак. Было несколько фотографий из того школьного детства, на которых они стояли рядом. Все они тогда в классе шестом-седьмом увлекались фотографией, им купили самые дешевые фотоаппараты "Смена" и они снимали все подряд. С того времени у него был не альбом, а коробка с фотографиями, которая так и осталась в доме у родителей. На этих фотографиях из детства, которые снимал иногда неизвестно кто, а некоторые из которых он снимал сам, засняты были его школьные товарищи. Может быть, именно благодаря этому увлечению, хоть что-то сохранилось. Борисков снимал тогда все: скворца на ветке – в апреле он сидел прямо напротив окном кухни, просто вид из окна, школьных друзей, и за их спинами была весна, тот невозможно далекий апрель.

Уже учась в институте, Борисков довольно долго вел дневник, а потом бросил. Дневники тоже лежали у родителей в квартире целой стопой – штук десять, если не больше, толстых тетрадей. Даже самому читать дневник было неинтересно. Тогда ничего не происходило. Было одно и то же, писать было просто нечего. Никогда его потом и не читал – все это было перевязано шпагатом, так и валялось. Наверняка однажды кто-то из родственников пошерудит да и выкинет, поскольку почерк уже и тогда у Борискова был неразборчивый.