Изменить стиль страницы

Запомнилась мне одна женщина. Маленькая, худая, вся в мазуте и копоти, черная от лица и до юбки. Кто она — кочегар, уборщица в депо? Она так тихо и жалобно просила мыла, что один кусок я ей продал. Не помню, сколько взял. Так хотелось подарить ей, но отобрать у Ирочки я уже не смел, а на деньги купил хлеба. Его почти не взял с собой, а приезжать без хлеба не хотелось — вдруг у них нет его. И он действительно пригодился. По нормам того времени я ехал недолго. От Волхова до Куйбышева еду уже три дня и четыре ночи. Скоро Куйбышев. Но нормам нашего комбрига — очень долго, ведь у меня всего, с дорогой, десять дней и десять ночей. Четыре уже израсходовано, осталось шесть. Если четыре оставить на обратную дорогу, останется две. Только две ночи. Как мало и как много. Всего две. Но я еще не доехал, что, если поезд задержат и потеряется еще ночь, тогда придется уезжать, не переночевав. Нет. Пусть у дома Ирочки поставят все пушки РКА и наведут их на дом, я не уеду. Я обещал комбригу по своей вине не задерживаться. По своей вине и не буду. А наказать меня все равно не смогут. У нас, офицеров, ходила такая фраза: «Дальше передовой не пошлют, меньше взвода не дадут». Я как раз воюю в том месте, дальше которого послать нельзя, а должность у меня — зам. командира дивизиона противотанковых пушек. Сорокапяток, как их называют. Лучше командовать самым паршивым взводом, чем этими сволочными пушками. Худшего вооружения не было «во все времена и народы». Если подвести к ней танк, поставить его неподвижно на расстоянии полуметра, то и тогда она его не пробьет (в середине войны их сдали в металлолом и привезли настоящую пушку калибра «76» с длинным стволом. Вот это пушка! Но мне воевать на них не пришлось. Артиллерийская карьера моя кончилась, и я перешел в пехоту, откуда и вышел. А танки давили нашу сорокапятку, как червя.

Так вот, наказания я не страшился, а слово нарушать не хотелось, и поэтому каждая остановка поезда отдавалась уколом где-то внутри. Но поезд все-таки дошел, и при подходе его к вокзалу города Куйбышева у меня осталось шесть дней с обратной дорогой.

Ровно в 23.30 вышел я с полным сидором и черным кофром из вагона. Ночь.

Темно. Приехавшие тем же поездом мгновенно разбежались, я остался один и даже спросить, где улица Ленина, на вокзальной площади не у кого было. Хотел даже возвратиться на вокзал. Мысль провести ночь на вокзале меня нисколько не затрудняла. Холодало (ноябрь), дул сквозняк с песком, пылью и городским мусором, в нашем окопе не лучше, но подле дома, где живут Ирочка и Лена, и потерять на это одну из двух оставшихся ночей было ужасно. Где эта улица Ленина? Можно год ходить так по городу и ее не найти. Я вспомнил оставленный город Новгород и другие незнакомые города… Тут отделился от стены (как волшебный) старик с тележкой на колесах, отнятых от детских колясок

Улица Ленина? А какой дом? — Двенадцать.

Да… Это на другом конце города.

Как же туда добраться?

Он молчит. Все пусто, как на кладбище. Ни света нет в окнах, ни шороха не слышно на улицах. То ли затемнение у них, то ли спят все. Да! Еще одну ночь проведу здесь, подумал я, а утром Ирочка уйдет на работу… И вдруг голос старика: «За полбуханки хлеба проведу». — «Поехали! — закричал я в восторге, — дам буханку!» — и повалил свой кофр на тележку. Опять вспомнил Сыса и его мыло. За кусок мыла я купил три буханки и еще кое-что.

Мы пошли по ночному Куйбышеву. Мой «рикша» был в восторге и бежал трусцой. Я с мешком за плечами едва успевал за ним. Очень хотелось расспросить старика, поговорить, поскорее узнать о личном, о том, как живут здесь. Но он не поддавался на беседу. Бежал и бежал.

Я начал задыхаться, сказалось отсутствие тренировки, переутомление и каждодневная водка.

Однако просить его бежать потише было стыдно. Я молодой, здоровый, а он пожилой и совсем тощий-претощий. Может быть, инвалид. И потом, мне так хотелось поскорее увидеть Лялю, как мы называли Леночку, и поцеловать Ирочку, что я бежал через силу, но старика не утишал.

Мысли опережали нас, я был уже в доме, в комнате. Одной рукой целовал спящую Ляльку, другой обнимал свою ненаглядную женушку, такую всегда теплую, пахнущую необыкновенными цветами, всегда одинаковыми и неповторимыми.

Казалось, этот запах только что родился, родился в тот момент, когда я обнял ее. И это было всегда, это было целых два года, и он никуда не уходил, не пропадал. Бывало, когда ее долго не было дома, я нюхал ее кофточки, они тоже пахли так.

Мысли опережали, и мысли возвращались в прошлое. На этом вокзале я второй раз. Ах, первый раз! Ах, первый раз! Это было тому назад всего два с лишним года. Я работал инструктором альпинизма в лагере ЛПИ, в Домбае. Ирочка в качестве моей молодой жены приехала ко мне на каникулы. Был июль 1939 года. У нас была отдельная палатка, и это было нашим импровизированным бесплатным свадебным путешествием. Я получал зарплату в лагере. Ее приезд был для меня таким праздником. До нее я думал, что поэзия и музыка — это все. Теперь я узнал, что музыка — это все, а любовь — это все и еще кое-что. Если она есть, то снег пахнет огурцами, и лавины со стоящего перед нами на востоке Домбая, а может быть, Эвереста, летят вниз. Это Песня Песней Соломона, и «Радуйся» Сергия Радонежского, и Магдалина у ног Иисуса. Если музыка — это все, а любовь — это все и еще кое-что, то любовь — это и то, чего не бывает. Последнюю фразу я часто повторял.

Я уходил заниматься с группой на скалы, на лед, она собирала грибы и ягоды вокруг лагеря. Как хорошо было возвращаться с занятий. Ирочка встречала мою группу перед лагерем. В нашей палатке висели и стояли в банках цветы. Она ходила смотреть на нас в бинокль. Лето было солнечным, и никто в тот год у нас в лагере не погиб.

Вот тут я совершил страшное преступление. Когда закончились занятия, я включил ее в свою группу для восхождения на вершину Суфруджу.

Преступление состояло из двух параграфов. Первый — она не прошла занятий (я показал ей только основные приемы страховки). Второе — она была беременна (на пятом месяце), и я это скрыл от начальника. Только одуревшие от любви молодые дураки могли решиться на такую глупость, не желая расставаться на три дня.

Любое падение, зависание на веревке могли вызвать преждевременные роды на высоте три тысячи метров и выше, на снегу, на льду, и без врача в компании, не имеющей понятия родах и о том, что делать в этом случае.

Я привязал ее веревкой к себе, не отпуская ни на метр, и все обошлось хорошо. Ей даже понравилось. А наш тренер Василий Сасоров, узнав, бил меня ледорубом и очень ругался.

Его жена Надя, тоже беременная (на шестом месяце), ходила по лагерю павой и укором мне.

Окончилась смена. Беременных жен мы с Васей отправили: Надю в Москву, а Ирочку в Куйбышев, к маме.

Наша общая с нею глупость на этом не закончилась. Я отправил беременную жену к маме, не удосужившись (не хватило времени) оформить наш брак. Она приехала беременной без замужества. Для нас с нею это не имело никакого значения. С первого поцелуя мы стали мужем и женой на всю жизнь. Но мама!!! Восприняла это как трагедию. Твой Левка сволочь! Как он смел! До свадьбы он тебя обесчестил. Он там, на курорте, остался, конечно, с другими девками. Что скажут соседи (будто им паспорт показывают). Живот уже на нос лезет. О чем ты думала… и еще, и еще, и еще.

А я был включен в первую команду и уехал в спортивную экспедицию для сложных восхождений на Безынгийскую стену. Никакой связи, никаких писем, и о чем писать? Сходим, и поеду в Куйбышев за женой. Отвезу ее в Ленинград, и все будет хорошо. Нужно лишь к первому сентябрю… Еще целый месяц впереди.

Мы сходили на четыре стены. Но я с травмой. Рубя пещеру, разрубил ледорубом ногу у голеностопа. Травма не страшная, но немного задержался и приехал в Куйбышев двадцать пятого августа. Наверное, Клеопатра так не встречала Антония и мадам Жозефина Наполеона, как меня встретила Ирочкина мама Мария Фроловна. Значит, муж не объелся груш и он существует. Его можно пощупать, погладить и даже поругать (очень сдержанно, как бы хваля за приезд и увоз дочери, а были мысли, останется здесь рожать …безмужняя, мать одиночка… такая красавица, умница, и вот…).