- Еще один день, - сказал он и перечеркнул горизонтальной черточкой четыре вертикальных. - Прежде я увязывал недели, - пояснил он. - А что толку от недель, месяцев и лет, когда у меня пожизненное!

- Ты свихнешься на этой арифметике.

Он внимательно посмотрел на меня сквозь толстые линзы очков и деловито заметил:

- Нет, я поставил крест на своей жизни, так что мне это больше не грозит. Вот те, что никак не могут смириться, что день и ночь до смертной тоски только и думают о свободе, вот тем туго приходится. Сделать тебе такой календарь?

Я наотрез отказался. Он сочувственно поглядел мне в лицо.

- Понимаю, тебя еще слишком многое связывает с той жизнью. Тяжело тебе будет. И прежде всего потому, что ты человек, который не может без друзей. Верных. Хочешь, дам совет? Не вздумай заводить их здесь. А то погоришь запросто.

- Откуда тебе известно, что я думаю?

- Г-м, откуда? С тех пор как я разменял одну человеческую жизнь на годы каторги, я только и узнал ей настоящую цену… И вот смотрю на людей, размышляю. О себе не люблю думать, потому как всякий раз вспоминаю брата, которого отравил. Хотел вместо него получить наследство, каких-то жалких пять гектаров земли. До чего же человек бывает глуп. Понял, да поздно, теперь толку мало.

- Еще одного календарщика завербовал?

Я поднял голову. Перед нами стоял человек лет пятидесяти, звали его Эдуард. По фамилии тут редко к кому обращались. Узнав, ее вскоре забывали. Только воспитатель да надзиратель напоминали нам о ней.

- Вальтер не созрел еще до календаря, - возразил Эмиль.

- Понятно, - сказал Эдуард.

Мне говорили, что он крестьянин. Поджег свой сарай и хлев, чтобы получить страховку. А огонь не пощадил и дом, где. мирным сном спала жена.

- Одиннадцать лет я стряхнул, - продолжал он, - осталось еще четыре. Теперь считать легче. Вот только как подумаю, что придется возвращаться в свою деревню, жуть берет. Да ладно, прокуратура как-нибудь уладит. Переберусь в другое место и начну жить сызнова.

- У Грюневальда такие же планы, - сказал я.

- Ты вот что, парень: будь-ка поосторожнее с этим Грюневальдом.

- Почему?

- Он любого заложит и перезаложит, если ему от этого выгода будет. Но Шефер его уже раскусил… Так что пиши календарь. Через двенадцать годков…

- Нет!

- Чего же? День - штришок. Четыре вертикальных, один поперечный - пяток дней. Здешние счетоводы перевели срок на дни, говорят - так нагляднее. Значит, пять лет - тысяча восемьсот двадцать пять дней; десять лет - три тысячи шестьсот пятьдесят; пятнадцать лет - пять тысяч четыреста семьдесят пять. С ума сойти, если примерить такие длиннющие цифры к человеческой жизни, а поглядеть с другой стороны - вроде чепуха; пять лет укладываются на листке блокнота, любители календарить срок делают это очень наглядно. Скажем, неделя - пучок, пучки ставят рядышком. Некоторые недели переползают границу месяца, но в двенадцати месяцах все равно пятьдесят две недели. Это год. А год - один ряд. Франц - который за грабеж с убийством - уже начертил шестнадцать рядов и продолжает. Ему сейчас только сорок один год, у него пожизненное, но он надеется, что когда-нибудь да помилуют. Как видишь, тоже цель, хотя и подальше, чем твоя с пятнадцатью годами.

Может, и в самом деле начать календарь, вдруг удастся выдумать какую-нибудь совершенно новую систему летосчисления? Разве что от скуки, но теперь я почти не скучал, день пролетал куда быстрее, чем в одиночке. И я мог оценить это со знанием дела, так как тем временем подковался теоретически: в одной из брошюрок о местах заключения я вычитал, как жилось заключенным в крепостях, казематах, тюрьмах, лагерях и на каторге при разных общественных формациях. Чудовищные, невыносимые для человека условия придумывали люди. И бесчеловечнее всего они действовали в прошлом (и действуют теперь) там, где у власти какая-нибудь клика, которая нуждается в таких заведениях, чтобы сажать туда своих политических противников.

- Ну так как? - спросил Эдуард.

- Надо подумать, - уклончиво ответил я.

- Подумай, подумай, время у тебя есть. - Он поплелся прочь.

- Ему хорошо, - сказал Эмиль, - самое большее через четыре года выйдет на волю. Откроют ворота и - свободен. Интересно, как это бывает?

Я удивленно посмотрел на него. Ведь он только что говорил, что жизнь для него кончена. Неужели и он еще питал какую-то надежду? Рассчитывал на снисхождение общества? Но загубленного человека не вернешь; тому, кто его загубил, не может быть снисхождения. И мне тоже. А ведь я невиновен! Тем не менее, если здраво рассудить, мне придется привыкать к неизбежному, потому что выхода нет, иначе не миновать безумия. Всю ночь я ворочался, мучаясь этой мыслью, а слева, и справа, и надо мной, и у изголовья, и у ног храпели, кашляли и разговаривали во сне. Меня удивляло, почему все эти люди здесь могут так спокойно спать. Не потому ли, что они считали себя виновными и хотели исправиться?

Все следующее утро я чувствовал затылком взгляды, которые то и дело бросал на меня младший лейтенант Шефер. Чего ему надо? Он наблюдал за мной, будто догадывался, что я опять провел в мучительных раздумьях бессонную ночь.

В полдень я потребовал у него объяснений. Хотел даже съязвить, но не получилось.

- Ошибаетесь, критиковать вас не собирался, - ответил Шефер и задумчиво посмотрел на меня. - Вам пришло письмо. Ни одна инструкция не обязывает меня отдать его вам, поскольку оно не от ваших родственников, но нет и инструкции, которая запрещала бы вручить его адресату.

Я поглядел на конверт. Голубой, узкая красно-фиолетовая каемка. Почерк знакомый. Маленькие, энергичные буквы. От Улы! Дрожащими пальцами я вскрыл конверт. Буквы плясали перед глазами. На секунду я зажмурился. Когда поднял веки, буквы встали на место.

«Вальтер!» - начиналось письмо. Просто - Вальтер. Никакого слова впереди, ни после. Она, наверно, долго не решалась обратиться ко мне вообще по имени! И хотя «Вальтер» было больше, чем я смел ожидать, это сухое слово поразило меня в сердце.

Читать дальше или нет? Да и что она могла мне написать? Любопытство взяло верх, и я прочел:

«Честно скажу: я должна была тебя возненавидеть с той минуты, когда узнала о страшной беде. Но не смогла, находила тысячи причин, чтобы оправдать тебя. Даже когда на суде тебя изобличали доказательствами, я продолжала цепляться за твое «нет». Ни одного дня не теряла надежды, что обязательно представится случай и ты докажешь, что невиновен. Все считали, что ты не признаешься из трусости. А для меня это «нет» было спасительной соломинкой. Теперь-то вижу, что вела себя подло: отца убили, а я еще сомневаюсь в приговоре. Ты лжешь из трусости, теперь я в этом уверена. До чего же ты бессовестный, как ты мог через Фрица передать мне привет да еще пожелать, чтобы я в его объятиях была счастлива. На твоей совести не только мой отец, но и моя жизнь, хоть я и не умерла. Ты растоптал мою веру в добро. Мне стыдно за то, что я тебе признаюсь в этом. По правде, я должна тебя еще больше ненавидеть. Остается только презирать тебя как труса. Если кто-нибудь сможет проявить к тебе человеческое чувство, лучше признайся в своей вине. По крайней мере у меня будет спокойнее на душе».

Я вскочил с табуретки.

- Фриц, сволочь!

Мой крик разнесся по цеху. Чья-то рука мягко взяла меня за плечо. Я обернулся. Шефер, не отнимая руки, молчал. Я опустил голову. Раздался звонок. Загудели моторы.

Заскрежетали резцы. Рабочий день начался. Повинуясь мягкому давлению шеферовской руки, я направился к своему станку. Странно, как быстро прошел гнев. Я сам себя не узнавал…