Изменить стиль страницы

Телега ехала с грохотом, прискакивая; прискакивали и мужики; иной сидел прямо, держась обеими руками за края, другой лежал, положив голову на третьего, а третий, опершись рукой на локоть, лежал в глубине, а ноги висели через край телеги.

Правил большой мужик, стоя, в буром длинном до полу армяке, в нахлобученной на уши шляпе без полей, и медленно крутил вожжой около головы.

Лицо у него от загара и пыли было совсем черное, глаза ушли под шапку, только усы и борода, точно из овечьей, бело-золотистой, жесткой шерсти, резко отделялись от темного кафтана.

Лошадь рослая, здоровая, вся в кисточках из ремней по бокам, выбивалась из сил и неслась скачками.

Всё это прискакало к кабаку, соскочило, отряхиваясь, и убралось в двери, а лошадь уже одна доехала до изгороди, в которую всажен был клок сена, и, отфыркавшись, принялась есть.

Встречались Райскому дальше в городе лица, очевидно бродившие без дела или «с миражем дела». Купцы, томящиеся бездельем у своих лавок, проедет советник на дрожках, пройдет, важно выступая, духовное лицо, с длинной тростью.

А там в пустой улице, посредине, взрывая нетрезвыми ногами облака пыли, шел разгульный малый, в красной рубашке, в шапке набок, и, размахивая руками, в одиночку орал песню и время от времени показывал редкому прохожему грозный кулак.

Райский пробрался до Козлова и, узнав, что он в школе, спросил про жену. Баба, отворившая ему калитку, стороной посмотрела на него, потом высморкалась

333

в фартук, отерла пальцем нос и ушла в дом. Она не возвращалась.

Райский постучал опять, собаки залаяли, вышла девочка, поглядела на него, разиня рот, и тоже ушла. Райский обошел с переулка и услыхал за забором голоса в садике Козлова: один говорил по-французски, с парижским акцентом, другой голос был женский. Слышен был смех, и даже будто раздался поцелуй…

– Бедный Леонтий! – прошептал Райский, – или, пожалуй, тупой, недогадливый Леонтий!

Он стоял в нерешимости – войти или нет.

«А ведь я друг Леонтья: старый товарищ – и терплю, глядя, как эта честная, любящая душа награждена за свою симпатию! Ужели я останусь равнодушным?.. Но что делать: открыть ему глаза, будить его от этого сна, когда он так верит, так поклоняется чистоте этого… “римского профиля”, так сладко спит в лоне домашнего счастья – плохая услуга! Что же делать? Вот дилемма! – раздумывал он, ходя взад и вперед по переулку. – Вот что разве: броситься, забить тревогу и смутить это преступное tête-a-tête?..»

Он пошел было к двери, но тотчас же одумался и воротился.

«Это история, скандал, – думал он, – огласить позор товарища, нет, нет! – не так! Ах! счастливая мысль, – решил он вдруг, – дать Ульяне Андреевне урок наедине: бросить ей громы на голову, плеснуть на нее волной чистых, неведомых ей понятий и нравов! Она обманывает доброго, любящего мужа и прячется от страха: сделаю, что она будет прятаться от стыда. Да, пробудить стыд в огрубелом сердце – это долг и заслуга – и в отношении к ней, а более к Леонтью!»

Это заметно оживило его.

«Это уже не мираж, а истинно честное, даже святое дело!» – думалось ему.

Затем его поглотил процесс его исполнения. Он глубоко и серьезно вникал в предстоящий ему долг: как, без огласки, без всякого шума и сцен, кротко и разумно уговорить эту женщину поберечь мужа, обратиться на другой, честный путь и начать заглаживать прошлое…

Он с полчаса ходил по переулку, выжидая, когда уйдет m-r Шарль, чтобы упасть на горячий след и «бросить громы», или влиянием старого знакомства… «Это решит минута», – заключил он.

334

Подумавши, он отложил исполнение до удобного случая и – отдавшись этой новой, сильно охватившей его задаче, прибавил шагу и пошел отыскивать Марка, чтобы заплатить ему визит, хотя это было не только не нужно, в отношении последнего, но даже не совсем осторожно со стороны Райского.

Райский и не намеревался выдать свое посещение за визит: он просто искал какого-нибудь развлечения, чтоб не чувствовать тупой скуки и вместе также, чтоб не сосредоточиваться на мысли о Вере.

Он правильно заключил, что тесная сфера, куда его занесла судьба, поневоле держала его подолгу на каком-нибудь одном впечатлении, а так как Вера, «по дикой неразвитости», по непривычке к людям или, наконец, он не знает еще почему, не только не спешила с ним сблизиться, но всё отдалялась, то он и решил не давать в себе развиться ни любопытству, ни воображению и показать ей, что она бледная, ничтожная деревенская девочка и больше ничего. От этого он хватался за всякий случай дать своей впечатлительности другую пищу.

Он прошел мимо многих, покривившихся набок, домишек, вышел из города и пошел между двумя плетнями, за которыми с обеих сторон расстилались огороды, посматривая на шалаши огородников, на распяленный кое-где старый, дырявый кафтан или на вздетую на палку шапку – пугать воробьев.

– Где тут огородник Ефрем живет? – спросил он одну бабу через плетень, копавшуюся между двух гряд.

Она, не отрываясь от работы, молча указала локтем вдаль, на одиноко стоявшую избушку в поле. Потом, когда Райский ушел от нее шагов на сорок, она, прикрыв рукой глаза от солнца, звонко спросила его вслед:

– Не огурцы ли покупаешь? Вот у нас какие ядреные да зеленые!

– Нет, – отвечал Райский, – я ничего не покупаю.

– Почто ж тебе Ефрема?

– Да у него живет мой знакомый, Марк, не знаешь ли?

– Нешто: у Ефрема стоит какой-то попович, либо приказный из города, кто его знает!

Райский пошел к избушке, и только перелез через плетень, как навстречу ему помчались две шавки с яростным лаем. В дверях избушки показалась, с ребенком

335

на руках, здоровая, молодая, с загорелыми голыми руками и босиком баба.

– Цыц-цыц-цы, проклятые, чтоб вас! – унимала она собак. – Кого вам? – спросила она Райского, который оглядывался во все стороны, недоумевая, где тут мог гнездиться кто-нибудь другой, кроме мужика с семьей.

Около избушки не было ни дворика, ни загородки. Два окна выходили к огородам, а два в поле. Избушка почти вся была заставлена и покрыта лопатами, кирками, граблями, грудами корзин, в углу навалены были драницы, ведра и всякий хлам.

Под навесом стояли две лошади, тут же хрюкала свинья с поросенком и бродила наседка с цыплятами. Поодаль стояло несколько тачек и большая телега.

– Где тут живет Марк Волохов? – спросил Райский.

Баба молча указала на телегу. Райский поглядел туда: там, кроме большой рогожи, ничего не видать.

– Разве он в телеге живет? – спросил он.

– Вон его горница, – сказала баба, показывая на одно из окон, выходивших в поле. – А тут он спит.

– Об эту пору спит?

– Да он на заре пришел, должно быть хмельной, вот и спит!

Райский пошел к телеге.

– Пошто вам его? – спросила баба.

– Так: повидаться хотел!

– А вы не замайте его!

– А что?

– Да он благой такой: пущай лучше спит! Мужа-то вот дома нет, так мне и жутко с ним одной. Пущай спит!

– Разве он обижает тебя?

– Нет, грех сказать: почто обижать? Только чудной такой: я нешто его боюсь!

Баба стала качать ребенка, а Райский с любопытством заглянул под рогожу.

– Экая дура! не умеет гостей принять! – вдруг послышалось из-под рогожи, которая потом приподнялась, и из-под нее показалась всклокоченная голова Марка.

Баба тотчас скрылась.

– Здравствуйте, – сказал Марк, – как это вас занесло сюда?

336

Он вылез из телеги и стал потягиваться.

– С визитом, должно быть?

– Нет, я так: пошел от скуки погулять…

– От скуки? Что так: две красавицы в доме, а вы бежите от скуки: а еще художник! Или амуры нейдут на лад?

Он насмешливо мигнул Райскому.

– А ведь красавицы: Вера-то, Вера какова!

– Вы почем ее знаете и что вам до них за дело? – сухо заметил Райский.

– Это правда, – отвечал Марк. – Ну, не сердитесь: пойдемте в мой салон.

– Вы лучше скажите, отчего в телеге спите: или Диогена разыгрываете?