Изменить стиль страницы

– Вот тебе и «непременно»! – шепнула Татьяна Марковна, – видишь! Теперь пойдет таскаться, не отучишь ее! Принесла нелегкая! Стоит Марины! Что это, по-твоему: тоже драма?

– Нет, это, кажется… комедия! – сказал Райский и поневоле стал всматриваться в это явление.

– Bon-jur, bon-jur! – нежно пришепетывала Полина Карповна, – как я рада, что вы дома; вы не хотите посетить меня, я сама опять пришла. Здравствуйте, Татьяна Марковна!

– Здравствуйте, Полина Карповна! – живо заговорила бабушка, переходя внезапно в радушный тон, – милости просим, садитесь сюда, на диван! Василиса, кофе, завтрак чтоб был готов!

– Нет, merci, я пила.

– Помилуйте, как можно, теперь рано: до обеда долго.

– Нет, я ничего не хочу, благодарю вас.

– Нельзя же: от вас далеко…

И бабушка настояла, чтоб подали кофе. Райский с любопытством глядел на барыню, набеленную пудрой, в локонах, с розовыми лентами на шляпке и на груди, значительно открытой, и в ботинке пятилетнего ребенка, так что кровь от этого прилила ей в голову. Перчатки были новые, желтые, лайковые, но они лопнули по швам, потому что были меньше руки.

За ней шел только что выпущенный кадет, с чуть-чуть пробивающимся пушком на бороде. Он держал на руке шаль Полины Карповны, зонтик и веер. Он, вытянув шею, стоял, почти не дыша, за нею.

241

– Вот, позвольте познакомить вас: Michel Рамин, в отпуску здесь… Татьяна Марковна уже знакома с ним.

Юноша, вместо поклона, болтнулся всей фигурой, густо покраснел и опять окоченел на месте.

– Dites quelque chose, Michel!1 – сказала вполголоса Крицкая.

Но Мишель покраснел еще гуще и остался на месте.

– Asseyez-vous donc,2 – сказала она и сама села.

– Нынче жярко: tres chéux!3 – продолжала она, – где мой веер? Дайте его сюда, Michel!

Она начала обмахиваться, глядя на Райского.

– Не хотели посетить меня! – повторила она.

– Я нигде не был, – сказал Райский.

– Не говорите, не оправдывайтесь; я знаю причину: боялись…

– Чего?

– Ah, le monde est si méchant!4

«Черт знает что такое!» – думал Райский, глядя на нее во все глаза.

– Так? Угадала? – говорила она. – Я еще в первый раз заметила, que nous nous entendons!5 Эти два взгляда – помните? Voila, voila, tenez…6 этот самый! о, я угадываю его…

Он засмеялся.

– Да, да: правда? Oh, nous nous convenons!7 Что касается до меня, я умею презирать свет и его мнения. Не правда ли, это заслуживает презрения? Там, где есть искренность, симпатия, где люди понимают друг друга, иногда без слов, по одному такому взгляду…

– Кофейку, Полина Карповна! – прервала ее Татьяна Марковна, подвигая к ней чашку. – Не слушай ее! – шепнула она, косясь на полуоткрытую грудь Крицкой, – всё врет, бесстыжая! Возьмите вашу чашку, – прибавила она, обратясь к юноше, – вот и булки!

– Débarassez-vous de tout cela8, – сказала ему Крицкая и взяла у него зонтик из рук.

242

– Я, признаться, уж пил… – под нос себе произнес кадет, однако взял чашку, выбрал побольше булку и откусил половину ее, точно отрезал, опять густо покраснев.

Полина Карповна вдова. Она всё вздыхает, вспоминая «несчастное супружество», хотя все говорят, что муж у ней был добрый, смирный человек и в ее дела никогда не вмешивался. А она называет его «тираном», говорит, что молодость ее прошла бесплодно, что она не жила любовью и счастьем, и верит, что «час ее пробьет, что она полюбит и будет любить идеально».

Татьяна Марковна не совсем была права, сравнив ее с Мариной. Полина Карповна была покойного темперамента: она не искала так называемого «падения» и измены своим обязанностям на совести не имела.

Не была она тоже сентиментальна, и если вздыхала, возводила глаза к небу, разливалась в нежных речах, то делала это притворно, прибегая к этому как к условным приемам кокетства.

Но ей до смерти хотелось, чтоб кто-нибудь был всегда в нее влюблен, чтобы об этом знали и говорили все в городе, в домах, на улице, в церкви, то есть что кто-нибудь по ней «страдает», плачет, не спит, не ест, пусть бы даже это была неправда.

В городе ее уже знают, и она теперь старается заманивать новичков, заезжих студентов, прапорщиков, молодых чиновников.

Она ласкает их, кормит, лакомит, раздражает их самолюбие. Они адски едят, пьют, накурят и уйдут. А она под рукой распускает слух, что тот или другой «страдает» по ней.

– Pauvre garcon!1 – говорит она с жалостью.

Теперь при ней состоял заезжий юноша, Michel Рамин, приехавший прямо с школьной скамьи в отпуск. Он держал себя прямо, мундир у него с иголочки: он всегда застегнут на все пуговицы, густо краснеет, на вопросы сиплым, робким басом говорит «да-с» или «нет-с».

У него были такие большие руки, с такими длинными и красными пальцами, что ни в какие перчатки, кроме замшевых, не входили. Он был одержим кадетским аппетитом и институтскою робостью.

243

Полина Карповна стала было угощать и его конфектами, но он съедал фунта по три в один присест. Теперь он сопровождает барыню везде, таская шаль, мантилью и веер за ней.

– Je veux former le jeune homme, ce pauvre enfant!1 – так объясняет она официально свои отношения к нему.

– Что вы намерены сегодня делать? Я обедаю у вас: се projet vous sourit-il?2 – обратилась она к Райскому.

У бабушки внутри прошла судорога, но она и вида не подала, даже выказала радость.

– Милости просим. Марфинька, Марфинька!

Вошла Марфинька. Крицкая весело поздоровалась с ней, а юноша густо покраснел. Марфинька, поглядев на туалет Полины Карповны, хотела засмеяться, но удержалась. При взгляде на ее спутника лицо у ней наполнилось еще больше смехом.

– Марфа Васильевна! – неожиданно, басом, сказал юноша, – у вас коза в огород зашла – я видел! Как бы в сад не забралась!

– Покорно благодарю, я сейчас велю выгнать. Это Машка, – заметила Марфинька, – она меня ищет. Я хлебца ей дам.

Бабушка пошептала ей на ухо, что приготовить для неожиданных гостей к обеду, и Марфинька вышла.

– В городе все говорят о вас и все в претензии, что вы до сих пор ни у кого не были, ни у губернатора, ни у архиерея, ни у предводителя, – обратилась Крицкая к Райскому.

– И я ему тоже говорила! – заметила Татьяна Марковна, – да нынче бабушек не слушают. Нехорошо, Борис Павлович, ты бы съездил хоть к Нилу Андреичу: уважил бы старика. А то он не простит. Я велю вычистить и вымыть коляску…

– Я не поеду ни к кому, бабушка, – зевая, сказал Райский.

– А ко мне? – спросила Крицкая.

Он, глядя на нее, учтиво молчал.

– Не принуждайте себя: de grâce, faites ce qu’il vous plaira3. Теперь я знаю ваш образ мыслей, я уверена (она

244

сделала ударение на этих словах), что вы хотите… и только свет… и злые языки…

Он засмеялся.

– Ну, да – да. Я вижу, я угадала! О, мы будем счастливы! Enfin!..1 – будто про себя шепнула она, но так, что он слышал.

«Ужели она часто будет душить меня? – думал Райский, с ужасом глядя на нее. – Куда спастись от нее? А она не годится и в роман: слишком карикатурна! Никто не поверит…»