Изменить стиль страницы

Она думала и, казалось, решала эти вопросы про себя.

– Видите, кузина, для меня и то уж счастье, что тут есть какое-то колебание, что у вас не вырвалось ни «да», ни «нет». Внезапное «да» – значило бы обман, любезность или уж такое счастье, какого я не заслужил; а от «нет» было бы мне больно. Но вы не знаете сами, жаль вам или нет: это уже много от вас, это половина победы…

– А вы надеетесь на полную? – спросила она с улыбкой.

– Плохой солдат, который не надеется быть генералом, сказал бы я, но не скажу: это было бы слишком… невозможно.

Он глядел на нее и хотел бы, дал бы бог знает что, даже втайне ждал, чтоб она спросила «почему?», но она не спросила, и он подавил вздох.

– Невозможно, – повторил он, – и в доказательство, что у меня нет таких колоссальных надежд, я пришел проститься с вами, может быть, надолго.

136

– Мне жаль вас, cousin, – вдруг сказала она тихо, мягко и почти с чувством.

Он обернулся к ней так живо, как человек, у которого болели зубы и вдруг прошла боль.

– «Жаль!» – повторил он, – правда ли это?

– Совершенно. Вы знаете, я никогда не лгу.

Он взял ее ладонь и с упоением целовал. Она не отнимала руки.

– Вот, вот, за это право целовать так вашу руку чего бы не сделали все эти, которые толпятся около вас!

– Стало быть, вы счастливы: вы пользуетесь этим правом свободно…

– Да, как cousin! Но чего бы не сделал я, – говорил он, глядя на нее почти пьяными глазами, – чтоб целовать эту ладонь иначе… вот так…

Он хотел опять целовать, она отняла руку.

– Не смею сомневаться, что вам немного… жаль меня, – продолжал он, – но как бы хотелось знать, отчего? Зачем бы вы желали иногда видеть меня?

– Чтоб слышать вас. Вы много, конечно, преувеличиваете, но иногда объясняете верно там, где я понимаю, но не могу сама сказать, не умею…

– А, сознались наконец! Так вот зачем я вам нужен: вы заглядываете в меня, как в арабский словарь… Незавидная роль! – прибавил он со вздохом.

– Но вы сами, cousin, сейчас сказали, что не надеетесь быть генералом и что всякий, просто за внимание мое, готов был… поползти куда-то… Я не требую этого, но если вы мне дадите немного…

– Дружбы? – спросил Райский.

– Да.

– Ну, так, я знал. Ох, эта дружба!

– Нет, cousin, я вижу, что вы не отказались от «генеральского чина»…

– Нет, нет, кузина, я не надеюсь и оттого, повторяю, еду. Но вы сказали мне, что вам скучно без меня, что меня вам будет недоставать, и я, как утопающий, хватаюсь за соломинку.

– И не напрасно хватаетесь. Я предлагаю вам не безделицу: дружбу. Если для одного ласкового взгляда иди слова можно ползти такую даль, на край света, то для дружбы, которой я никому легко не

137

даю…

– Дружба хороша, кузина, когда она – шаг к любви, или, иначе – она просто нелепость, даже иногда оскорбление.

– Как это?

– Так. Вы мне дадите право входить без доклада к себе, и то не всегда: вот сегодня рассердились, будете гонять меня по городу с поручениями – это привилегия кузеней, даже советоваться со мной, если у меня есть вкус, как одеться; удостоите искреннего отзыва о ваших родных, знакомых и, наконец, дойдет до оскорбления… до того, что поверите мне сердечный секрет, когда влюбитесь…

У Софьи в лице показалось принуждение; она даже притворно зевнула в сторону. Он заметил.

– Не влюбились ли вы уже? – вдруг спросил он.

– А что?

– Что значит это смущение?

– Смущение? Я смутилась? – говорила она и поглядела в зеркало. – Я не смутилась, а вспомнила только, что мы условились не говорить о любви. Прошу вас, cousin, – вдруг серьезно прибавила она, – помнить уговор. Не будем, пожалуйста, говорить об этом.

Он удивился этой просьбе и задумался. Она и прежде просила, но шутя, с улыбкой. Самолюбие шепнуло было ему, что он постучался в ее сердце недаром, что оно отзывается, что смущение и внезапная, неловкая просьба не говорить о любви – есть боязнь, осторожность.

Потом он отбросил эту мысль и сам покраснел от сознания, что он фат, и искал других причин, а сердце ноет, мучится, терзается, глаза впиваются в нее с вопросами, слова кипят на языке и не сходят. Его уже гложет ревность.

«Что ж это? Ужели я не шутя влюблен? – думал он. – Нет, нет! И что мне за дело? ведь я не для себя хлопотал, а для нее же… для развития… “для общества”. Еще последнее усилие!..»

– Последний вопрос, кузина, – сказал он вслух, – если б… – И задумался: вопрос был решителен, – если б я не принял дружбы, которую вы подносите мне, как похвальный лист за благонравие, а задался бы задачей «быть генералом»: что б вы сказали? мог ли бы, могу ли я?.. «Она не кокетка, она скажет истину!» – подумал он.

138

– Поддержали бы вы эту надежду, кузина?

Он дрожа выговаривал последние слова и боялся взглянуть на нее. Она засмеялась.

– У вас нет никаких надежд, cousin, – произнесла она равнодушно.

Он сделал нетерпеливое движение, как будто сомнение в этом было невозможно.

– Нет, и не может быть! – повторила она решительно. – Вы всё преувеличиваете: простая любезность вам кажется каким-то entraînement1, в обыкновенном внимании вы видите страсть и сами в каком-то бреду. Вы выходите из роли кузена и друга – позвольте напомнить вам.

– Так вы смешиваете меня с светскими любезниками, волокитами?

– Fi, quelles expressions!2

– Да, вот с этими, что порхают по гостиным, по ложам, с псевдо-нежными взглядами, страстно-почтительными фразами и заученным остроумием. Нет, кузина, если я говорю о себе, то говорю, что во мне есть; язык мой верно переводит голос сердца. Вот год я у вас: ухожу и уношу мысленно вас с собой, и что чувствую, то сумею выразить.

– Зачем мне это? – вдруг спросила она.

Он замолчал, озадаченный этим «зачем». Тут был весь ответ на его вопрос о надеждах на «генеральство». И довольно бы, не спрашивать бы ему дальше, а он спрашивал!

– Вы… не любите меня, кузина? – спросил он тихо и вкрадчиво.

– Очень! – весело отвечала она.

– Не шутите, ради Бога! – раздражительно сказал он.

– Даю вам слово, что не шучу.

«Спросить, влюблены ли вы в меня – глупо, так глупо, – думал он, – что лучше уеду, ничего не узнав, а ни за что не спрошу… Вот, поди ж ты: “выше мира и страстей”, а хитрит, вертится и ускользает, как любая кокетка! Но я узнаю! брякну неожиданно, что у меня бродит в душе…»

139

Во время этого мысленного монолога она с лукавой улыбкой смотрела на него и, кажется, не чужда была удовольствия помучить его и помучила бы, если б… он не «брякнул» неожиданным вопросом:

– Вы влюблены в этого итальянца, в графа Милари – да? – спросил он и погрузил в нее взгляд и чувствовал сам, что бледнеет, что одним мигом как будто взвалил тысячи пуд себе на плечи.

Улыбка, дружеский тон, свободная поза – всё исчезло в ней от его вопроса. Перед ним холодная, суровая, чужая женщина. Она была так близка к нему, а теперь казалась где-то далеко, на высоте, не родня и не друг ему.

«Должно быть, это правда: я угадал!» – подумал он и разбирал, отчего угадал он, что подало повод ему к догадке? Он видел один раз Милари у ней, а только когда заговорил о нем – у ней пробежала какая-то тень по лицу, да пересела она спиной к свету.

«Боже мой! зачем я всё вижу и знаю, где другие слепы и счастливы? Зачем для меня довольно шороха, ветерка, самого молчания, чтоб знать? Проклятое чутье! Вот теперь яд прососался в сердце, а из каких благ?»

Она молчала.

– Вы обиделись, кузина?

Она молчала.

– Скажите: да?

– Вы сами знаете, что может произвести подобная догадка.

– Я знаю больше, кузина: я знаю и причину, почему вы обиделись.

– Позвольте узнать.

– Потому, что это правда.

Она сделала движение и поглядела на него с изумлением, как будто говоря: «Вы еще настаиваете!»

– И этот взгляд не ваш, кузина, а заимствованный!

– Я притворяюсь! Вы приписываете себе много чести, мсьё Райский!