Изменить стиль страницы

– Стыд… стыд… – шептала она, обливаясь румянцем и пряча голову на его груди, – стыд я топлю в поцелуях…

Она опять прильнула к его щеке губами.

– Опомнитесь и оставьте меня! – строго сказал он, – если в доме моего друга поселился демон, я хочу быть ангелом-хранителем его покоя…

– Не говорите, ах, не говорите мне страшных слов… – почти простонала она. – Вам ли стыдить меня? Я постыдилась бы другого… А вы! Помните?.. Мне страшно, больно, я захвораю, умру… Мне тошно жить, здесь такая скука…

– Оправьтесь, встаньте, вспомните, что вы женщина… – говорил он.

Она судорожно, еще сильнее прижалась к нему, пряча голову у него на груди.

– Ах, – сказала она, – зачем, зачем вы… это говорите?.. Борис – милый Борис… вы ли это…

– Пустите меня! Я задыхаюсь в ваших объятиях! – сказал он, – я изменяю самому святому чувству – доверию друга… Стыд да падет на вашу голову!..

Она вздрогнула, потом вдруг вынула из кармана ключ, которым заперла дверь, и бросила ему в ноги.

442

После этого руки у ней упали неподвижно, она взглянула на Райского мутно, сильно оттолкнула его, повела глазами вокруг себя, схватила себя обеими руками за голову – и испустила крик, так что Райский испугался и не рад был, что вздумал будить женское заснувшее чувство.

– Ульяна Андреевна! опомнитесь, придите в себя! – говорил он, стараясь удержать ее за руки. – Я нарочно, пошутил, виноват!..

Но она не слушала, качала в отчаянии головой, рвала волосы, сжимала руки, вонзая ногти в ладони, и рыдала без слез.

– Что я, где я? – говорила она, ворочая вокруг себя изумленными глазами. – Стыд… стыд… – отрывисто вскрикивала она. – Боже мой, стыд… да, жжет – вот здесь!

Она рвала манишку на себе.

Он расстегнул или скорее разорвал ей платье и положил ее на диван. Она металась, как в горячке, испуская вопли, так что слышно было на улице.

– Ульяна Андреевна, опомнитесь! – говорил он, ставши на колени, целуя ей руки, лоб, глаза.

Она взглядывала мельком на него, делая большие глаза, как будто удивляясь, что он тут, потом вдруг судорожно прижимала его к груди и опять отталкивала, твердя: «стыд! стыд! жжет… вот здесь… душно…»

Он понял в ту минуту, что будить давно уснувший стыд следовало исподволь, с пощадой, если он не умер совсем, а только заглох: «Всё равно, – подумал он, – как пьяницу нельзя вдруг оторвать от чарки – горячка будет!»

Он не знал, что делать, отпер дверь, бросился в столовую, забежал с отчаяния в какой-то темный угол, выбежал в сад – чтоб позвать кухарку, зашел в кухню, хлопая дверьми – нигде ни души.

Он захватил ковш воды, прибежал назад: одну минуту колебался, не уйти ли ему, но оставить ее одну в этом положении – казалось ему жестокостью.

Она всё металась и стонала, волосы у ней густой косой рассыпались по плечам и груди. Он стал на колени, поцелуями зажимал ей рот, унимал стоны, целовал руки, глаза.

Мало-помалу она ослабела, потом оставалась минут пять в забытьи, наконец пришла в себя, остановила на нем

443

томный взгляд и – вдруг дико, бешено стиснула его руками за шею, прижала к груди и прошептала:

– Вы мой… мой!.. Не говорите мне страшных слов… «Оставь угрозы, свою Тамару не брани», – повторила она лермонтовский стих – с томною улыбкой.

«Господи! – застонало внутри его, – что мне делать!»

– Не станете? – шепотом прибавила она, крепко держа его за голову, – вы мой?

Райский не мог в ее руках повернуть головы, он поддерживал ее затылок и шею: римская камея лежала у него на ладони во всей прелести этих молящих глаз, полуоткрытых, горячих губ…

Он не отводил глаз от ее профиля, у него закружилась голова… Румяные и жаркие щеки ее запылали ярче и жгли ему лицо. Она поцеловала его, он отдал поцелуй. Она прижала его крепче, прошептала чуть слышно:

– Вы мой теперь: никому не отдам вас!..

Он не бранил, не сказал больше ни одного «страшного» слова… «Громы» умолкли…

XIII

Исполнив «дружескую обязанность», Райский медленно, почти бессознательно шел по переулку, поднимаясь в гору и тупо глядя на крапиву в канаве, на пасущуюся корову на пригорке, на роющуюся около плетня свинью, на пустой, длинный забор. Оборотившись назад, к домику Козлова, он увидел, что Ульяна Андреевна стоит еще у окна и машет ему платком.

– Я сделал всё, что мог, всё! – говорил он, отворачиваясь от окна с содроганием, и прибавил шагу.

Взойдя на гору, он остановился и в непритворном ужасе произнес.

– Боже, Боже мой!

Гамлет и Офелия! Вдруг пришло ему в голову, и он закатился смехом от этого сравнения, так что даже ухватился за решетку церковной ограды. Ульяна Андреевна – Офелия! Над сравнением себя с Гамлетом он не смеялся: «Всякий, казалось ему, бывает Гамлетом иногда!» Так называемая «воля» подшучивает над всеми! «Нет воли у человека, – говорил он, – а есть паралич воли: это к его услугам!» А то, что называют волей, -

444

эту мнимую силу, так она вовсе не в распоряжении господина, «царя природы», а подлежит каким-то посторонним законам и действует по ним, не спрашивая его согласия. Она, как совесть, только и напоминает о себе, когда человек уже сделал не то, что надо, или если он и бывает тверд волей, так разве случайно, или там, где он равнодушен.

«Леонтий! – вдруг произнес он, хватаясь за голову, – в каких руках его счастье! какими глазами взгляну я на него! А как тверда была моя воля!»

Как он искренно готовился к своей благородной роли, как улыбалась ему идея долга, какую награду нашел бы он в своем сознании, если б…

«А что было мне делать?» – заключил он вопросом и мало-помалу поднимал голову, выпрямлялся, морщины разглаживались, лицо становилось покойнее.

«Я сделал всё, что мог, всё, что мог! – твердил он, – но вышло не то, что нужно…» – шепнул он со вздохом.

И с этим «но», и с этим вздохом пришел к себе домой, мало-помалу оправданный в собственных глазах, и, к большому удовольствию бабушки, весело и с аппетитом пообедал с нею и с Марфинькой.

«Эту главу в романе надо выпустить…» – подумал он, принимаясь вечером за тетради, чтобы дополнить очерк Ульяны Андреевны… «А зачем: лгать, притворяться, становиться на ходули? Не хочу, оставлю, как есть: смягчу только это свидание… прикрою нимфу и сатира гирляндой…»

Райский прилежно углубился в свой роман. Перед ним как будто проходила его собственная жизнь, разорванная на какие-то клочки.

«Но ведь иной недогадливый читатель подумает, что я сам такой, и только такой! – сказал он, перебирая свои тетради, – он не сообразит, что это не я, не Карп, не Сидор, а тип; что в организме художника совмещаются многие эпохи, многие разнородные лица… Что я стану делать с ними? Куда дену еще десять, двадцать типов?..»

«Надо также выделить из себя и слепить и те десять, двадцать типов в статуи, – шепнул кто-то внутри его, – это и есть задача художника, его “дело”, а не “мираж”!»

Он вздохнул.

«Где мне, неудачнику!» – подумал он уныло.

445

Прошло несколько дней после свидания с Ульяной Андреевной. Однажды к вечеру собралась гроза, за Волгой небо обложилось черными тучами, на дворе парило, как в бане; по полю и по дороге кое-где вихрь крутил пыль.

Всё примолкло. Татьяна Марковна подняла на ноги весь дом. Везде закрывались трубы, окна, двери. Она не только сама боялась грозы, но даже не жаловала тех, кто ее не боялся, считая это за вольнодумство. Все набожно крестились в доме при блеске молнии, а кто не перекрестится, того называла «пнем». Егорку выгоняла из передней в людскую, потому что он не переставал хихикать с горничными и в грозу.

Гроза приближалась величественно: издали доносился глухой рокот грома, пыль неслась столбом. Вдруг блеснула молния, и над деревней раздался резкий удар грома.

Райский схватил фуражку, зонтик и пошел проворно в сад, с тем чтобы поближе наблюдать картину, поместиться самому в нее, списать детали и наблюдать свои ощущения.