Изменить стиль страницы

— Я долгую речь произносить не буду, минуток эдак в сорок пять уложусь, если мне будет дано слово.

Слово ему дали, и Евгений Степанович, пока все шумели одобрительно, успел перешептаться с женой:

— Шофера Басалаева надо покормить.

— Их там вон сколько! Стоят вместе, курят.

— Отозвать в сторонку. Евангелише скажи. И проверь! Ненакормленный шофер — неуважение к хозяину. Басалаев может поинтересоваться.

—…Были мы как-то с Антониной моей Никаноровной — вон она сидит, не даст соврать, — были мы в театре. В ложе… А смотрели мы пьесу. И кто ж, вы бы думали, автор? Усватов. Евгений вот наш Степанович. Занимать такую должность и еще в свободное от работы время… Это, я вам доложу, дело непростое, пусть товарищ писатель, присутствующий здесь, на меня не обидится.

Писатель не обиделся, с полным пониманием кивал.

— Так что же мы свои таланты не ценим? А чтоб в гении у нас пробиться, так это надо прежде умереть. Помер раньше времени — гений! А возьмем хоть того же Шекспира. Ну, задал он вопрос: «Быть или не быть?» Так мы на этот вопрос отвечаем однозначно: быть!

— Бы-ыть! — закричали гости и зааплодировали.

И со стопкой в руке Басалаев расцеловался с Евгением Степановичем.

— Живи! Живи и созидай!

И Евгений Степанович расчувствовался и прослезился, хоть знал, что врет Басалаев, врет, а все равно как-то верилось.

Вот тут согбенно вбежал на террасу шурин, придерживая на себе целлофановую пленку, внес очередные шашлыки, прикрывая своим телом. И такой жар шел от его тела, что пленка вся побелела, запотела, а сверху с нее текло. Теперь только и заметили за шумом и гамом голосов, что дождь хлынул. А шашлыки уже никто не способен был есть, уже глаза им не радовались.

Дождь после тягостного зноя, давившего весь день, хлынул крупный, с градом. Белые градины били по стеклам, скакали по жестяным отливам подоконника. При закрытых окнах стало душно. Сверкали молнии, почти невидимые в дожде, но один раз так треснуло над самой террасой, так осветилось, что женщины закричали.

Охлажденные дождем, стекла террасы запотели от тепла, которым изнутри дышал дом и распаренные тела переевших людей. Где-то над кровлей, в дожде, а может, и над дождем пролетали самолеты, гудение возникало сквозь застольный шум и отдалялось, возникало и отдалялось. А потом, приблизясь, зарычало во дворе, и, протерев запотелое стеклышко, Евгений Степанович увидел: разгружается въехавший в ворота самосвал, выше, выше встает кузов, с него сползает рассыпчатая гора черного асфальта, вся в пару от дождя, и две фигурки в оранжевых жилетах припрыгивают, приплясывают вокруг нее с лопатами в руках.

Когда дождь стих, распахнули окна, и такой благодатью, таким легким дыханием повеяло из сада, от мокрой зелени, что все на террасе ожили, вытирали платками лица и шеи. Евгений Степанович выбежал глянуть хозяйским глазом, что делается. Мокрые от дождя студенты разносили лопатами и прикатывали жирный асфальт катком, впрягшись в него. И он опять увидел ту студентку, ту молодую женщину, которую отметил еще раньше. Она сидела тогда на траве, спустив в кювет ноги в подсученных до колен тренировочных штанах, стройные, золотистые от загара ноги, пила из пакета молоко, запрокидывая голову. Губы ее были в молоке, и она с таким вкусом жизни отхлебывала, какого он давно уже в себе не знал. И он позавидовал этой молодой жизни, потянуло к ней.

Она почувствовала взгляд, мельком, как на чуждое, доисторическое нечто, глянула тогда на него и отпила из треугольного пакета, передала его парню. Напрасно, напрасно она так глянула, он еще многим способен обрадовать, многое показать в жизни, чего она, бедняжка, и не повидает, жизнь прожив.

И сейчас, выйдя, он прежде всего ее увидал. Опершись подмышкой на лопату-грабарку с длинной рукояткой, перекрестив загорелые ноги, стояла она, чуть изогнувшись, и так хорош, так красив был изгиб молодого ее тела, так хороша была она вся на его глаза, разгоряченные несколькими стопками водки и вином! Королева в лохмотьях! Как можно, чтобы такая — в автодорожном? Почему в каком-то автодорожном? Во ВГИК ее. В ГИТИС. В МГИМО! Ах, не знает она своей судьбы.

— Где вы прятались от дождя? Как же так, надо было сказать… — мелко засуетился он. И — студентам, парням: — Туда, туда лопаток пяток асфальта подкиньте, там впадина. И — прикатать.

Он суетился так близко, что запах пота ее уловил от мокрой одежды, от ее молодого тела. Ему ударило в голову. Подогретый вином, он видел себя сейчас перед ней не шестидесятилетним стариком с крашеными волосами и не очень удачно, несмотря на большие возможности, вставленной нижней челюстью, от которой происходили определенные трудности при жевании, а вполне еще молодцом.

И тут заметил он метавшуюся по улице незнакомую женщину, мгновенно почувствовал опасность, исходившую от нее. Она металась от машины к машине, лицо ее было то ли в дожде, то ли в слезах, возможно, дачница чья-то, здесь и дачи сдавали овдовевшие семьи, хотя он, Евгений Степанович, всегда был против этого, в поселке не должно быть посторонних лиц. Она перебегала от шофера к шоферу, упрашивала, что-то у нее случилось, и проходивший мимо грибник в старой соломенной шляпе, дочерна пропотелой, в высоких резиновых сапогах, постоял с корзиной за спиной, с ведром в руке, сказал враждебно и громко:

— Да вон их сколько машин без дела стоит!

И ткнул палкой во двор, но Евгений Степанович уже поспешно ретировался.