Изменить стиль страницы

Вся страна видела по телевизору, как М. А., сам к тому времени дважды Герой, прикреплял Генеральному пятую по счету Золотую Звезду: будучи на голову выше, подгибал колени, ястребиный его нос, отягощенный очками с мощными стеклами, нависал сверху, брюки, как всегда, приспущены на ботинки, не держались на нем, а Леонид Ильич стоял, с готовностью расширив грудь. И они расцеловались, а позади полукругом стояли высшие лица, одобрительно аплодировали. Так что же произошло?

Доходили тревожные слухи, опять же и «голоса» передавали, что М. А. болен и будто бы — самое худшее, и уже выведены из него две трубки, с этими трубками и на трибуне почетно стоит (страшно даже подумать, как это у него все там приспособлено!), и в кабинете сидит, по-прежнему держа в усыхающих руках необъятную власть. Но ничего нельзя было утверждать с уверенностью, из всех охраняемых государственных тайн здоровье вождей — самая охраняемая тайна. И среди неуверенности и тревоги одно только вселяло надежду: клевещут эти «голоса», они и соврут — недорого возьмут, их задача — дестабилизировать положение в стране, создать нервозную обстановку. Их заглушают, а они клевещут. И про Леонида Ильича распускают всяческие слухи, стоит ему раз-другой не появиться на людях, пропустить заседание. Впрочем, в такие моменты и Евгений Степанович настраивал свой японский приемничек, вслушивался сквозь завывание и свист. Да разве он только! Даже анекдот пошел: будто собралось все высшее руководство, закрылись, чтобы уж никакая информация не просочилась, включили радио, а один из «голосов» передает: собрались, закрылись, совещаются…

И вот в такой судьбоносный момент, когда все в жизни рушилось, позвонила комендант дачного поселка, передала страшную весть: там, на террасе лежит теща, и собака воет у крыльца, как воют по покойнику. И они примчались, и увидели, и он представил всю меру позора, и понял обреченно: это конец. Из-под этих глыб не выкарабкаться, таких отторгают, открещиваются от них, избавляются, чтобы на остальных не пала тень.

Хоронили старуху в ночь на 21 января. И не раз представлялось ему при чадных отблесках костра, при красном этом пламени с черной копотью, когда кладбищенские деревья то смыкались с тьмой, сжимая круг, то выступали на свет, как там, там соберутся завтра все, все общество, и будут подъезжать один за другим в теплых машинах, и дамы в облаке французских духов — сбрасывать с себя в гардеробе меховые шубы, выскальзывая из них, а он здесь, среди пьяных ханыг, на морозе, у края этой могилы, которую никак не выдолбят. Но в эту ночь забрезжил вдруг свет в конце туннеля: оказалось, Галина Тимофеевна еще днем передала ему записку, а шофер-мерзавец только теперь вспомнил, и Евгений Степанович, сняв перчатки, читал записку на морозе, гладкая бумага обжигала пальцы, он прочел, боясь верить, вновь перечитал при свете фар, низко наклонясь к радиатору, а в это время тяжкими ударами долбили землю, и пар стоял в черном воздухе.

Галина Тимофеевна — вот преданная душа, у него даже слезы навернулись! — все выведала, даже то, что ему не удалось выяснить на «этажах». Снизу, через давние связи разузнала: он был в списках, был, его не вычеркивали, отторжения не произошло, машинистка при перепечатке ошиблась, выпустила его фамилию. И вот так решаются судьбы! Какая-то машинистка… Евгений Степанович всегда говорил: нам нужна техника мирового класса, самого высокого уровня, преступно на этом экономить, жалеть валюту, нужны компьютеры, сканеры, принтеры…

Те, кто прикосновенен, представляют себе, что значит дополнительно вписать кого-либо, если списки откорректированы, выверены, утверждены. Галина Тимофеевна решилась, смогла убедить, ей обещан для него пригласительный билет.

Прямо с похорон, перемерзший, входил он в театр. Дачу закрыли, собаку заперли во дворе, но она потом все же выбралась, ее видели на могиле, в дальнейшем она исчезла. Как раз пошла мода на огромные шапки из собачьего меха, возможно, это и стало ее судьбой, кто-нибудь носит на голове, писали же газеты про суд над какими-то скорняками-живодерами.

Евгению Степановичу практически не удалось поспать перед театром, всего только на полчаса провалился в сон. Когда вернулись в город, Елене стало плохо, запоздалая реакция всегда сильней. Дважды вызывали врача, кололи, капали; он, Ирина попеременно сидели около нее, зимний сумеречный день, весь при электричестве, быстро склонился к вечеру, и пришло время бриться, одеваться, ехать. Но и за те полчаса, на которые он прилег, странный, страшный сон приснился ему. Будто бы его, голого (голый во сне — это что-то нехорошее означает, надо бы узнать — что?), выталкивают из церкви. И так все это увиделось, прочувствовалось живо: свет и тепло горящих свечей, лица, голоса поющих под сводами, золотой блеск одеяния, размахивание кадилом, запах ладана, а он при всех — голый, прикрывается рукой, и его из церкви, где тесно от народа, выталкивают ледяными пальцами в спину. И он чувствовал во сне жирную свою спину, всю в прыщах, и ледяные, мертвящие пальцы на ней. Евгений Степанович проснулся в ужасе, и почему-то первая мысль была: у меня совершенно чистая спина, у меня нет никаких прыщей…

Он брился в ванной, видел в зеркало свое намыленное измученное лицо, и жуткое предчувствие не оставляло его: к чему такой сон? Даже кожа на голове холодела.

Еще у Никитских ворот, ощупывая в кармане пригласительный билет, чтобы, не роняя достоинства, прямо из машины, не утруждаясь, показать через стекло милиционеру, Евгений Степанович удивился несколько: движение по бульвару почему-то не перекрыто. Странно. Очень странно. Даже не в столь значительных случаях это обычно делалось, само собой разумелось, и проехать могли только те немногие, кто имел право. И у подъезда, у широкого, ярко освещенного театрального подъезда, где в свет фонарей и на ступени сыпался из тьмы крупный снег и два тепло перепоясанных капитана милиции в валенках с калошами, оба заметенные, махали полосатыми жезлами, указывая машинам их места, не видно было длинных черных блестящих ЗИЛов. Впрочем, они, наверное, подкатят в последний момент.

Он раздевался в гардеробе и вновь обретал то, чего, казалось, лишился уже навеки. В зеркале, причесываясь, он поклонился знакомому министру, который от уха к уху перекладывал прилипшие к лысине волоски. И надушенные дамы сбрасывали меховые шубы на руки мужьям, спешили к зеркалам, каждая в облаке аромата. И как всегда, было много военных с большими звездами на погонах и яркими орденскими колодками на кителях. И на штатских пиджаках блестели лауреатские медали и вывешенные косо, по ходу лацкана ордена. Тут только Евгений Степанович и спохватился: как же это он оплошал, не надел, у него ведь тоже есть. И в орденоносном обществе, поймав строгий взгляд на своем пиджаке, застыдился себя, ничем не отмеченного, как наготы стыдятся. И поразило: так ведь вот и сон был, как из церкви выталкивали голого…