«Як же так? Як же так?.. Дора вышла замуж... Яшка убит... Буш пошел к фашистам, Витряк — тоже... Як же так?»
Матвей Семенович совсем тихо сказал:
— Дору бачив.
— Где?
— Ехал по луганской дороге. Вижу, какая-то жинка руку подняла, просит подвезти. Шофер притормаживать стал. Поравнялись. Гляжу — она! Говорю шоферу: «Погоняй!» Удивляется: в кузове же сколько хочешь места! «Гони», — говорю. Проскочили. Только пылью ее накрыло. Думаю: хватит, повозились с ней. Пусть ее другие возят.
У нас тоже гордость!.. Михайло задохнулся.
— Зачем так? Зачем?..
— А что ж она?..
— Ты ничего о ней не знаешь! Может, все мы ногтя ее не стоим! Откуда тебе известно, как она жила, чем жила, что думала?
— Ничего не думала. Вышла замуж, и точка!
— Что заставило?
— Боялась в девках остаться.
— А-а-а! — Михайло махнул рукой, грохнул дверью, подался на улицу.
Узкая проселочная дорога ведет на гору. По сторонам цветет осот, пахнет разогретым медом. Розовые цветы облеплены пчелами. Удивительное растение осот. Ствол невзрачный, сухой, в колючках. А цветет крупным медоносным цветом.
Может, и в человеке так. Цветет он розовым цветом, одуряет голову медовым запахом, а потрогай его голыми руками — сухой и колючий, точно придорожный осот.
Не думай так, Михайло. Потеряешь веру в людей — жизнь станет каторгой.
Курил, поглядывал в открытое окно, за которым ласково верещали ночные сверчки. Брался за скрипку, тихо пощипывал жильные струны.
Веки смежились сами собой. Тело качнулось, все поплыло куда-то. Глазам стало больно. Похоже, в них ворвалось солнце. Но нет, это не солнце. Впереди — громадный крейсер, занявший собой весь залив. Он-то и вспыхнул белым огнем...
«Неужели снова Таллиннский переход? Зачем?.. Нет, нет, это уже было, прошло, это неправда, неправда!..»
Михайло гулко кашляет, стуча кулаком в грудь, сплевывает на палубу сгустки крови...
Корабль идет самым полным. Врезался в крейсер. Вошел в него мягко, точно нож в масло... Михайло оглянулся. На корме тонущего судна девушка с синими, словно иней, волосами.
«Марта... Там же Марта! Комиссар, помоги! Останови!..»
Гусельников подошел вплотную, щелкнул пистолетом.
— Трус, предатель!.. Там Дора! Видишь ее седую голову? Видишь старушечье лицо? Твое дело!
Михайло пытается возразить: «Неправда, это ее немцы так!» Но ничего сказать не может. Ни руки поднять, ни губами шевельнуть.
Гусельников медленно целится в Михайла. Клок его черных волос плещет на ветру, переливается радужно, точно мазутное пятно на воде. Пистолет в его руках не крохотный ТТ, а длинноствольный, крупнокалиберный, точно носовое орудие. Холодный зрачок ствола уставился в живот Михайла. Беззвучно бухнул выстрел. Что-то теплое медленно вошло в тело. Михайло перевалился через леера. А до воды — ох как далеко! Летел долго, начал задыхаться...
— Что с тобою, ридный, что с тобою?
— Война, мамо! — Михайло дышал прерывисто.
— Та вона ж кончилась!
— Если бы...
В сознание Михайла вошло: он виноват во всем, что случилось с Дорой.
«Ой, дурак, дурак! Обиделся, распустил нюни! Замужем? Ну и что же! Сначала узнай почему. Надо поехать, вырвать её из постылых рук! Она ждет, она по-прежнему любит, не может не любить!..»
3
Шутка ли сказать, более семи лет грохал Михайло по железным палубам! Когда-то густой светло-русый чуб его заметно поредел. Кто знает, от чего он посекся? Одни утверждают: от воды соленой; другие говорят: оттого, что годами жил среди металла; третьи доказывают: вытер волосы жестким сукном бескозырки. Может, и так. Но Михайлу кажется, что все это ни от одного, ни от другого, ни от третьего. Да об этом ли сейчас? Что было, то сплыло. Пройдет время, все быльем порастет.
На дворе тысяча девятьсот сорок шестой год — второй год нового мира. Опять салажонки топают мимо бронзового Макарова от школы оружия до минных классов. Опять поют старые песни. Вон какой-то стриженый юнец точно так, как Михайло в мае тридцать девятого, запевает:
Колышущийся строй юнцов в соломенно-белых робах подхватывает так сильно, что старик «Добрыня» вздрагивает всем корпусом.
Как ты далек, милый тысяча девятьсот тридцать девятый! Тогда мир казался Михайлу розовым, потому что он смотрел на него через Расино стеклышко. Взрывами мин разнесло то стеклышко в прах. Мир стал ближе, зримей, реальней. Он весь перед глазами — закопченный нещадными дымами, в ссадинах и незатянувшихся ранах.
Идет восьмой год Михайловой службы. А многие служили и поболее. Те, кто готовился уйти домой в сорок первом, рубают по десятому. Некоторые уже успели демобилизоваться. Переменник Лукин сучит дратву в сапожной мастерской. Сашка Андрианов в Ленинграде на Московском вокзале пивом торгует. Наконец-то нашел свое место! Лицо у Андрианова довольное, розовое. Подойди к нему, он закинет острый нос кверху:
— Го-го-го! Каким ветром, старшина? Пожалуйста, пивка! Да ты не косись, тебе налью по совести!.. Сколько получаю? Оклад семьсот, да на пене тысячи полторы-две выгоняю. А ты как думал! У меня жена, дочь!.. Да, да, разыскал... Живем у отца, на Васильевском... Заходи!
Степан Лебедь остается на сверхсрочную. Подал рапорт. «Годика три, — говорит, — послужу». Осторожный мужик, хитрый бес. Ехать ему домой не расчет. Село спалено, колхоз разграблен. Авось за три-то года все поднимется. А нет, можно еще службу продлить.
Сверчков и Кульков — два Семена — поступили решительнее: взяли сразу по десять лет. Служба так служба!
Перка говорит по-другому:
— Вот как надоело! Возьмите ваши ленты, дайте мои документы!
Он во сне и наяву видит Московский автозавод. В прошлом году, будучи в отпуске, заходил в отдел кадров. Сказали: хоть сейчас снимай форму — и к станку. Но флотское начальство отпускать Перкусова не желает. Нужный человек. Руки у него необычные. Перед ними все замки немецких торпед открываются.
А Михайло уходит. Ему надо к сентябрю в институт. Поэтому и демобилизовали. Уходит... Неужели на этом кончается его минное поле? Неужели открывается перед ним чистая дорога, без мин, без завалов?.. И бывает ли так?..