Изменить стиль страницы

– Какое же различие, – спросил я, – между фешёнеблом7 и львом?

Приятель мой призадумался.

– Фешёнебль, – отвечал он, подумавши, – простой солдат, а лев полководец. ‹…› Настоящий лев ‹…› дает тон целому обществу. ‹…› Он решает, что по моде и что не по моде. Он магнитная стрелка, указывающая фешенёбльному миру, куда идти и что делать».8 Панаев продолжил затронутую тему (сославшись при этом на «Льва» Соллогуба: «С санктпетербуржским “львом” вы уже знакомы»). Он описыват другого законодателя мод – онагра (т. е. осла), сфера деятельности которого – среднее общество: «Я не знаю, слышали ль вы очень любопытную новость? Недавно какой-то остроумный господин в Париже изобрел название для тамошних царьков среднего общества. Это название прекрасное и звучное: онагр! Оно было принято парижанами с восторгом и

787

тотчас вошло во всеобщее употребление. Оно – в этом почти нельзя сомневаться – перейдет и к нам, и мы скоро привыкнем к нему, как привыкли к странным прозваниям “львов”».9

Гончаров пошел дальше, не ограничивая себя описанием одного отдельно взятого типа, писатель создает целую «классификацию людей порядочного общества по разрядам», в которой два условно-негативных типа («франт», «лев») уравновешиваются двумя условно-позитивными («человек хорошего тона», «порядочный человек»), противопоставляя их по принципу «наружное» (формальное) – «внутреннее» (нравственное). Распространено мнение, что «порядочный человек» «Писем…» – это наиболее яркое, последовательное воплощение нравственного идеала писателя: «Этический, нравственный идеал Гончарова, – пишет современный исследователь, – ориентирован на общественную функцию, на уменье жить в обществе, среди людей, быть вполне цивилизованным человеком. Такая специфика этического идеала определилась у писателя довольно рано, еще в 40-е годы, о чем свидетельствуют “Письма столичного друга к провинциальному жениху” (1848). Это любопытнейший этико-эстетический опыт Гончарова ‹…›. Показывая восхождение человека от чисто внешнего умения жить в обществе (“франт”, “лев”) к более глубокому внутреннему умению быть человеком (“человек хорошего тона”), Гончаров видит конечный идеал, практически недосягаемый ‹…› в котором стремление к внешней, находящей выражение в общественной жизни, красоте органично сочетается с красотой духа. ‹…› Там, где Достоевскому нужен тип князя-Христа, “идиота”, выпадающего из жизни общества, Гончаров выставляет принципиально общественный тип “порядочного человека”, в котором христианский идеал не противостоит идеалу общественному, житейскому, цивилизованному. ‹…› Можно увидеть ‹…› что “порядочный человек” – натура героическая, мужественная, принципиально трагического плана. Гончаров всю свою жизнь стремился вывести, изобразить такую трагическую фигуру, однако так и не смог этого сделать, лишь намекнув, что прообразом такой фигуры могли бы быть Христос, Гамлет, Дон-Кихот…».10 Такое суждение вряд ли справедливо в полной мере, считает другой исследователь: «Конечно, “порядочного человека”, как он представлен

788

в “Письмах…” нельзя воспринимать как нравственный идеал Гончарова» (Отрадин. С. 50).

Действительно, нельзя забывать, что «Письма…», в первую очередь, художественное произведение и автор его не совпадает с героем, от лица которого ведется повествование.11 Тексту Гончарова присущи пародийные черты, и Чельский, со своим утилитарным взглядом на историю и культуру человечества, такой же объект авторской иронии, как и все прочие персонажи фельетона. Блистая знаниями, преподанными ему когда-то (в том числе и Василием Васильевичем: «моя услуга будет только слабым вознаграждением за те огромные и бесполезные усилия, которые ты некогда употреблял, чтоб навязать мне на шею Геродотов, Тацитов и других»), и рассыпаясь в остроумии, Чельский превозносит Лукулла и Перикла в ущерб Сократу, Платону, Гомеру, Вергилию. Но превозносит не как государственных деятелей, давших жизнь революционным реформам в Афинах (Перикл), воинов (Лукулл), ораторов (Цицерон считал Лукулла «отцом реторики»), а как героев «savoir vivre» древности! Память его вообще крайне избирательна (он, например, помнит, что Диоген «жил в бочке», но «забывает», что именно к нему были обращены слова легендарного героя древности: «Если б я не был Александром, я хотел бы быть Диогеном»), она фокусируется, в основном, лишь на «поэзии богатых одежд древних, их багряниц, роскоши их мраморных бань и купален, утонченных пиршеств, мягких и тонких тканях», беспрекословно отвергая «ненужное» («Твои мудрецы – дети, твои герои… но Бог с

789

ними» (наст, том, с. 477)). Чельского не интересует традиция, он готов противопоставить ей собственную систему ценностей – «науку уменья жить»12 («великую», «мудреную», «увлекательную»), почти религию, о чем неопровержимо свидетельствует сопутствующая этому понятию лексика: «Рассмотрим же теперь все четыре степени адептов этой науки: с тою целию, чтобы ты ‹…› преклонил бы колени перед уменьем жить, в таинства которого я хочу посвятить тебя именем старой нашей дружбы и любви к человечеству» (наст. том, с. 471; курсив наш. – Ред.). Эту науку «проповедуют» «жрецы изящного вкуса», которых Чельский последовательно уподобляет вначале «ордену иезуитов», вечному, невидимому, несокрушимому, а затем, в результате «случайной оговорки» (вроде оговорки «любовь к жене» / «любовь к человечеству»), и самим богам: «О боги Олимпа! накажите его: он человек дурного тона, а вы, вы порядочные люди… то бишь боги… вы создали Перикла, Лукулла и много других людей хорошего тона» (наст. том, с. 490). С помощью таких маскарадных подмен в рассуждениях Чельского Гончаров добивается двойного эффекта: саркастическая ирония адепта «великой науки», направленная им на Василия Васильевича, оборачивается против него самого,13 создавая энергически-оптимистичный, но плоский образ. При этом мастерство писателя состоит в том, что снижение образа «столичного друга» не делает его антогониста менее смешным. Слепо следующий за всеми прихотями моды Чельский и полностью отрицающий моду Василий Васильевич представляют собой две комические крайности, их невозможно воспринимать всерьез, поэтому анализ «классификации людей порядочного общества по разрядам», предложенной в Письме первом, требует особенной осторожности. Самое спорное ее звено – «порядочный человек».