Изменить стиль страницы

– Пусть! – сказал Александр.

– Что ж ты хочешь? Человек должен же хотеть чего-нибудь?

40 – Хочу, чтоб мне не мешали быть в моей темной сфере, не хлопотать ни о чем и быть покойным.

– Да разве это жизнь?

– А по-моему, та жизнь, которою вы живете, не жизнь: стало быть, и я прав.

386

– Тебе бы хотелось переделать жизнь по-своему: я воображаю, хороша была бы. У тебя, я думаю, среди розовых кустов гуляли бы всё попарно любовники да друзья…

Александр ничего не сказал.

Петр Иваныч молча глядел на него. Он опять похудел. Глаза впали. На щеках и на лбу появились преждевременные складки.

Дядя испугался. Душевным страданиям он мало верил,

10 но боялся, не кроется ли под этим унынием начало какого-нибудь физического недуга. «Пожалуй, – думал он, – малый рехнется, а там поди разделывайся с матерью: то-то заведется переписка! Того гляди, еще прикатит сюда».

– Да ты, Александр, разочарованный, я вижу, – сказал он.

«Как бы, – думал он, – повернуть его назад, к его любимым идеям. Постой-ка, я прикинусь…»

– Послушай, Александр, – сказал он, – ты очень

20 опустился. Стряхни с себя эту апатию. Нехорошо! И отчего? Ты, может быть, принял слишком горячо к сердцу, что я иногда небрежно отзывался о любви, о дружбе. Ведь это я делал шутя, больше для того, чтоб умерить в тебе восторженность, которая в наш положительный век как-то неуместна, особенно здесь, в Петербурге, где всё уравнено, как моды, так и страсти, и дела, и удовольствия, всё взвешено, узнано, оценено… всему назначены границы. Зачем одному отступать наружно от этого общего порядка? Неужели же ты в

30 самом деле думаешь, что я бесчувственный, что я не признаю любви? Любовь – чувство прекрасное: нет ничего святее союза двух сердец, или дружба, например… Я внутренно убежден, что чувство должно быть постоянно, вечно.

Александр засмеялся.

– Что ты? – спросил Петр Иваныч.

– Дико, дико говорите, дядюшка. Не прикажете ли сигару? закурим: вы будете продолжать говорить, а я послушаю.

40 – Да что с тобой?

– Так, ничего. Вздумали поддеть меня! А называли когда-то неглупым человеком! Хотите играть мной, как мячиком, – это обидно! Не век же быть юношей. К чему-нибудь да пригодилась школа, которую я прошел.

387

Как вы пустились ораторствовать! будто у меня нет глаз? Вы только устроили фокус, а я смотрел.

«Не за свое дело взялся, – подумал Петр Иваныч. – К жене послать».

– Приходи к нам, – сказал он, – жена очень хочет видеть тебя.

– Не могу, дядюшка.

– Хорошо ли ты делаешь, что забываешь ее?

– Может быть, очень дурно, но, ради Бога, извините

10 меня и теперь не ждите. Погодите еще несколько времени, приду.

– Ну как хочешь, – сказал Петр Иваныч. Он махнул рукой и поехал домой.

Он сказал жене, что отступается от Александра, что как он хочет, так пусть и делает, а он, Петр Иваныч, сделал всё, что мог, и теперь умывает руки.

Александр, бежав Юлии, бросился в вихрь шумных радостей. Он твердил стихи известного нашего поэта:

Пойдем туда, где дышит радость,
20 Где шумный вихрь забав шумит,
Где не живут, но тратят жизнь и младость!
Среди веселых игр за радостным столом,
На час упившись счастьем ложным,
Я приучусь к мечтам ничтожным,
С судьбою примирюсь вином.
Я сердца усмирю заботы,
Я думам не велю летать;
Небес на тихое сиянье
Я не велю глазам своим взирать

30 и проч.

Явилась семья друзей, и с ними неизбежная чаша. Друзья созерцали лики свои в пенистой влаге, потом в лакированных сапогах. «Прочь горе, – восклицали они, ликуя, – прочь заботы! Истратим, уничтожим, испепелим, выпьем жизнь и молодость! Ура!» Стаканы и бутылки с треском летели на пол.

На некоторое время свобода, шумные сборища, беспечная жизнь заставили его забыть Юлию и тоску. Но всё одно да одно, обеды у рестораторов, те же лица с

40 мутными глазами; ежедневно всё тот же глупый и пьяный бред собеседников и, вдобавок к этому, еще постоянно расстроенный желудок: нет, это не по нем. Слабый организм тела и душа Александра, настроенная на грустный, элегический тон, не вынесли этих забав.

388

Он бежал веселых игр за радостным столом и очутился один в своей комнате, наедине с собой, с забытыми книгами. Но книга вываливалась из рук, перо не слушалось вдохновения. Шиллер, Гете, Байрон являли ему мрачную сторону человечества – светлой он не замечал: ему было не до нее.

А как счастлив бывал он в этой комнате некогда! Он был не один: около него присутствовал тогда прекрасный призрак и осенял его днем за заботливым трудом, ночью

10 бодрствовал над его изголовьем. Там жили с ним тогда мечты, будущее было одето туманом, но не тяжелым, предвещающим ненастье, а утренним, скрывающим светлую зарю. За тем туманом таилось что-то, вероятно – счастье… А теперь? Не только его комната, для него опустел целый мир, и в нем самом холод, тоска…

Вглядываясь в жизнь, вопрошая сердце, голову, он с ужасом видел, что ни там, ни сям не осталось ни одной мечты, ни одной розовой надежды: всё уже было назади; туман рассеялся; перед ним разостлалась, как степь, голая

20 действительность. Боже! Какое необозримое пространство! Какой скучный, безотрадный вид! Прошлое погибло, будущее уничтожено, счастья нет: всё химера – а живи!

Чего он хотел, и сам не знал; а как многого не хотел!

Голова его была как будто в тумане. Он не спал, но был, казалось, в забытьи. Тяжелые мысли бесконечной вереницей тянулись в голове. Он думал:

«Что могло увлечь его? Пленительных надежд, беспечности – нет! он знал всё, что впереди. Почет, стремление по пути честей? Да что ему в них? Стоит ли, для

30 каких-нибудь двадцати-тридцати лет, биться как рыба об лед? И греет ли это сердце? Отрадно ли душе, когда тебе несколько человек поклонятся низко, а сами подумают, может быть: «Черт бы тебя взял!»

Любовь? Да, вот еще! Он знает ее наизусть, да и потерял уже способность любить. А услужливая память, как на смех, напоминала ему Надиньку, но не невинную, простодушную Надиньку – этого она никогда не напоминала – а непременно Надиньку-изменницу, со всею обстановкой, с деревьями, с дорожкой, с цветами, и среди