Изменить стиль страницы

Мировая Империя, Рим, — оплотнение: искаженный каркас александрийского синтетизма.

Парадоксально сказать: государство — воистину преждевременное оплотнение музыки; здесь мистерия человеческих отношений, свобода развития их, контрапункт изменений рассудочно зарегистрирован как закон и как долг, и потому-то мы можем сказать, что закон, долг и право с категорическим императивом — продукты, конечно же, государственной философии; философия Канта являет собою отчетливо: империализм страны мысли; рационализм философии нового времени коренится в этическом принципе мысли; он — «Рим» страны мысли; и этот «Рим» оковал умы немцев-философов.

То, над чем поработали школы Плотина, Филона, нашло искривленное приложение к жизни: в работе гигантского Августа, осуществившего для непонятой тайны души социальный каркас. Между сошествием Логоса в души людей и заданием Цезаря Августа этого времени — тайная связь.

Но смещение перспективы здесь явно.

18

Тайное александрийской культуры влилося и жило под почвою «Рима»: оно — катакомбно; воистину можно сказать, что imperium взорвано катакомбою; она вышла наружу, как Церковь; то место, где некогда император построил храм Митры (в Александрийский период культуры), теперь увенчалося Храмом Святого Петра; то, что вышло из недр, оплотнело вторично; теократический принцип, подобно imperium, перемешал перспективы: и церковное Государство разорвалося, как «Рим»; но в разрывах, как прорези ярких готических окон, опять-таки брызнули: александрийские импульсы — Возрождение; и — разблисталися солнечно невыразимою тайною рафаэлевской краски.

То, что вытекло краскою из каркаса догматики, было действием импульса александрийских экстазов в крови человека; переселенье Плотина с востока Египта на запад и в «Рим» — глубоко символично; Плотин — вдохновитель поэзии более позднее; «Рима» (в века Ренессанса); он — «римский» философ; Александрия таинственно перекинула мост через море: в Италию.

Это она рассветила Равенну блиставшей мозаикой; она пролила сквозь железное папство лучи свои, солнечность: «Civitas Solis» Италии; встала культурой искусств, «Рафаэлем».

Но более ранний каркас диска солнца ее — медный щит; меч тяжелого, римского воина — искаженный намек: луча жизни Италии.

19

В поздней Европе отчетливо видим: перекрещенье культур.

Одна линия — линия рассудочной мысли: от Греции… к Франции; от классической драмы к непонятой «ложно классической» культуре искусств; от демократии, республиканского строя и общины к новым попыткам создания демократической жизни, к «коммуне». И отчетливо видится линия: Александрия, Италия (Рим, Ренессанс); эта линия далее намечается: истечением красок Италии к… Дюреру; мысли Италии к горному кряжу новейших «германских» систем философии; «меча» и «щита» к… прусской каске; Александрия, протекши в Италию краской экстаза Плотина и светом «Видения» Павла, перетекает в Германию музыкой «Баха»; но над руслом философий, поэзии и музык Германии, где содержится тайное солнце когда-то упавшей культуры, — уродливо возникает смещающий все перспективы каркас: пангерманец.

Произведение империализма: все-немец; произведение тайного импульса солнца — сверхчеловек Заратустры; религиозная антиномия александрийской культуры (Христос или Кесарь) в Германии подменяется ныне культурною антиномией между Ницше и Бисмарком.

Александрийская солнечность, «музыка», неповторяемый «Фауст» — все это теперь воплотилось: в единственном, в Ницше. Imperium, щит, каска, кантонский «кнут» императива морали (иль «eiserne Handschuhe») — Бисмарк; и Бисмарк стоит перед Ницше, как страшный двойник устремлений его.

Империализм, закон, «кнут» есть тот карлик сомнений, тот «Нибелунг» Мимэ, которого Ницше всегда ненавидел, с которым боролся; и от которого Ницше погиб.

20

Культура Германии протекает с высот Ренессанса Италии Бахом; в слетающей свыше (от ангелов) фуге поют иерархию александрийской символики; Бах для музыки то же, что Данте для поэзии; оба — лучи Александрийского солнца; Бетховен есть отблеск неба в кипениях пены бунтующей крови; она закипает, как бунт, перегретая солнцем, упавшим в нее.

Путь дальнейшей культуры — перерождение крови; и — окрыление крови; кровь станет, как облако; бунт романтизма, индивидуальность и рост ее — это весенние бури, топящие лед: перед летнею ясностью.

Но эти бури в себе мы несем как трагедию умирающей личности, долженствующей стать индивидуумом, человеком, свободою.

Мукой трагедии полнятся: Шуман и Шуберт.

21

Недостаточно видят значение песенных циклов; подобно «Мадонне» Италии и «Христу» Леонардо стоит перед нами непонятный песенный цикл: «Winterreise». Франц Шуберт идет перед нами непонятым странником; позади его — бунт, где он, Савл, уподоблялся «Заратустре», разбил музыкальными звуками форму единой «симфонии»; в песенных брызгах она; но из «мозаики» песен слагается путь; кто имеет дар звука, тот слышит, что путь — «путь в Дамаск»; путь к видению, к «Вечери» Леонардо-да-Винчи под явною ночью, зимою — горит: полуночное солнце.

От прошлого «пира» к мистерии будущей «Вечери» через пустую зиму — путь в грядущее нашей культуры; оставленный пир — Ренессанс, Возрожденье, земная весна и земная любовь.

Не понимают niveau «Winterreise»; подножьем его служит цикл неповторимого Шумана: «Dichterliebe» [На слова Гейне. ], где лирическое напряженье любви, разрываясь в трагедию, убивает земную, до дна потрясенную личность; и «великаны» порывов хоронят ее.

На вершине любви — смерть и ночь: от вершины чрез холод пространств начинается путь «Winterreise» — загробное странствие странника; или — хожденье души по мытарствам.

Воистину: кто проследил в своем духе связь песенных циклов, кто понял, что следствием «Dichterliebe» является «Winterreise», тот понял единственный путь: от человека Италии к человеку, укрытому в нас под холодными коростами современной, замерзшей культуры, к… Грядущему, к нам в нашем сердце таинственно Гостю.

Проходим ландшафт, оживляемый криками ворона; крики культуры, иль «вороны», — то «единственный» Штирнера, то «несчастнейший» Киркегора, то «сквернейший» поэмы новейшего времени «Так говорил Заратустра».

И «Заратустра» есть странник. Слушая леденящие звуки одной песни цикла, «Die Krahe», мы ведаем явственно: эта птица, кружащая, — не ворона, а посвятительный ворон; мы знаем, что «ворон» есть стадия посвящения древнеперсидских мистерий; ворон есть личное «я», в нас клюющее, дух; видеть «ворона», стать над «вороном» — разоблачить в себе «личность»; и — умереть в личной жизни; мы ведаем: посвящение — тайна трагедии; жизнь — тайна смерти. И, слушая звуки «Die Krahe», мы видим: мистерию одинокого «Заратустры» бредущего: от востока на запад; и вдруг — обращенного на себя:

Eine Krähe ist mit mir
Von der Stadt gezogen.

Из «града» умершей культуры воронья зловещая тень все-то тянется, заслоняя пространства духовного мира. Мы видим ее.

Здесь — предел одиночества; это — последний уступ человеческой личности к «человеку», живущему в ней сокровенно; прийти к «человеку» в себе невозможно без смерти; что нас убивает, в нас истинно видится, как нападающий «ворон».

Линия личности, линия времени в нас загибается кругом: змеею кусает свой собственный хвост.

22

В музыкальной структуре у Шуберта — солнечный свет Рафаэлевой формы; отдельные песни — мазки; но градация их — совершенная шкала нюансов.

Так, формою цикл «Winterreise» пронизан, как тайным, невидимым солнечным градом; здесь «Civitas Solis» — посередине «я»: в «я»; края «я» (или «личности») — все разорваны; умерло в них «я» страстей для «я» жизни.

Слушая цикл «Winterreise», мы чувствуем, что потеряна почва; и что должны что-то выстроить мы в тех местах, где уж нет ничего; нисхождение, мертвая ночь перед нами; зима, крики ворон; и туда простирается путь: через мертвую улицу мертвого города.