Изменить стиль страницы

Мир еще никогда не был так опасен, лучезарно обманчив».

Ходили в саду усмиренные, безвластные.

Она была в кружевной шляпе, точно солнце в белопенных облачках.

Замирали у столба, осыпанного веревками, взялись за лямки, натянули их, точно светлые струны.

Полковник сказал: «Невольно — хочется взлететь на гигантских шагах — взлететь, лететь».

И она надела лямку.

Полковник шутливо заметил:

«Как неизменный круговорот, мы все сейчас унесемся.

На круги свои потом вернемся.

Так кружится вселенная в той же смене: так летит образ мира сего».

И они взлетели.

Раздался топот ног, который вдруг начался и не мог кончиться.

Грустя, она ускользала от полковника, точно солнце, ниспадающее в безвременье, а Светозаров, как месяц, плавно летел вслед за ней.

Это был полевой иерей, конем белым в далях вздыбившийся — в росах алмазных, с плеч ниспадавших… светляками зацветавших.

Это тонкие руки его грозно ветром кидали, ствольные деревья ветром качали.

«Кто за Содом… Скачу… Вот я…»

Точно вихряною местью деревья, точно с ревом — сторукие — на полковника кидались.

И вновь замирали.

И несся топот всадника, несся — всадника старинного, полевого: жнеца нивного.

Точно смерть, круто над ней изогнулся в воздухе полковник, безмолвно ей говорил:

«Здравствуй, здравствуй!

Это я, — время, — несусь за тобой шептать о смерти, потому что все умрем и протянемся в гробах».

Обернулась, пролетая вниз.

Над ней плясала седая смерть, пришпоривая ногами золотого, пятнистого зверя звякнувшим сапогом, над ней ниспадала из вечернего блеска.

Это был полковник.

Вдруг она крикнула: «Довольно, мне больно… О, довольно!»

Замахала, будто борясь в воздухе кружевными листьями веера с временем, и ветер плеснул на седое время, ароматный, медовый.

Замахала липа с кружевными листьями, борясь с огнем солнечным, и зверь прыгнул в чащу из-под ног полковника.

И пучок веерных ее листьев, поддуваемый ветром, брызнул вверх, как сноп закатных лучей ускользнувшего солнца.

Покраснел полковник, еще выше подпрыгнул: как тяжелый шар луны, глянуло в воздух старое лицо его, грозно повисло мертвым кругом.

Возмущенная, прочь метнулась, то бледнея, то вспыхивая.

Как многодробный камень, ударилась голова его о плечо, свалилась ей в изумрудное платье.

Зеленоватые пряди, струясь, плеснули ему в лицо, омыли седину и улетели прочь, точно облако свеянных листьев.

Всадник мчался в полях… И крикнул Светозаров, веткою пойманный черною шаткого дерева.

Тела в лямках упали на землю. Безумие кончилось.

Взошел месяц.

Точно протянул он над ними сияющий одуванчик: все затянулось пушистыми перьями блеска.

И перья ласково щекотали безвластием.

Светозаров ей шептал: «Никогда еще не были вы так прекрасны, не были вы так животворно-воздушны.

Никогда еще».

Она послушно дышала отравой и сонно клонилась в безвидных сетях.

Они вошли в дом.

Зеленоватые, узловатые нити, как стебли недозревших колосьев, струясь, ниспадали над дверью.

Они окунулись в струи и вышли в гостиную.

На взмыленном коне прискакал всадник.

Соскочил с коня усталый, бледный.

Махнул хлыстом, нервно провизжал им в воздухе, как мечом:

«Вот я… вот я!..»

Перед ним зацвели улыбкой лакеи.

Он спросил: «Барыня дома?»

И пошел в сад.

Светозаров ей говорил: «Никогда еще вы не были так прекрасны, не были вы так животворно-воздушны.

Никогда еще, никогда».

Тучи светленьких нитей разлетались от ее стекляруса.

Это снялись с нее осы и улетели в темноту.

Светозаров щурился: золотые нити ее пересеклись в одну звездистую нить.

Эта была броня, надетая чьей-то рукой.

Открыл глаза. И все пропало.

Она вышла в сад.

Зеленоватые, узловатые стебли на двери заколебались, струясь шелестом, и косые огни, дробимые стеблями, плескались, точно солнечные колонны золота на воде над головой захлебнувшегося.

Ясно сверкнул на нее давно любимый, синий взор Адама Петровича. Ясно блеснуло давно во сне процелованное золото кудрей из-под белой, соломенной шляпы. Ясно склонилось его белое лицо, когда протянула ему руку.

Тихо передал ей письмо от соседей, где он гостил.

Тихо сказал ей: «Простите, что вас беспокою». Тихо протянула ему нежную свою руку в месячном сиянии. Тихо глядела в глаза, безответно, безвластно.

Было холодно и ясно.

Ничего не случилось. Встретились они. Светозарный покой ояснил им души.

Она опустила головку, сказав: «Адам Петрович, я много о вас слышала».

Поднял глаза на нее. Сказал, прошелестев хлыстом по листьям: «Неужели?»

И Светлова улыбнулась: «Я такая одинокая: будемте друзьями».

Они шли к одинокому простору над обрывом.

Шли…

И шуршали сухими листьями.

Им открылась неоглядная даль.

И протягивая руки, сказала: «Как там хорошо — там хорошо!»

Там, где было солнце, еще осталось взволнованное погасание света.

Мгновения растянулись. Вся жизнь пронеслась перед ними. Все казалось вечно знакомым.

Вдали гасло ясное вино, пролитое на горизонте.

Точно его размешали с ночью.

Сидели на скамейке. Она говорила: «Вот так же, бывало, я здесь сидела.

Сидела и думала об одном.

Проходили дни… И вот я опять тут сижу.

Сижу и вспоминаю прошлое».

Фонтан рядом с ними шептал, блистал.

Ясно склонил перед ней льняную, будто горсть спелых колосьев, бородку. Ясно ей улыбнулся, простился. Ясно она его к ним звала. Ясно следила влюбленными взорами, как уходил он в зелень кустов.

Лунные перья изорвались в клочки набежавшим облачным алмазом, но края облачка осквернили чары злой черной каймой.

Ветер овеял бледную шапочку одуванчика, овеял, свеял, развеял пух.

Она видела, как в доме прошли с лампой, бледно сиявшей, как одуванчик.

И от лампы падали светы и плыли на цветнике странной, узорной сетью.

Точно бросили призрачное покрывало из света и тени, и вот оно мчалось по цветнику.

Она видела, что лампу нес полковник, мертвый, бледный, как призрак, застекольный.

Видела и не узнавала: ей казалось, что это труп.

Светозаров прощался: поднял на нее старое лицо. В глазах у него была пустота.

Прыснули, как молоньи, эксельбанты на белом кителе.

Надвинул фуражку, теперь сутулый, беззвучно точно ей усмехнулся: «Дышите, упивайтесь им, любите: вы в моей — в моей вы власти».

Но это только казалось.

Полковник сморкался, и не знали, смеется он или плачет.

Сморкался, не знали: казалось все, показалось.

Ландо подали.

Негры в красных ливреях из темени бросились на нее, словно моськи с кровавыми ртами, отворяя дверце, и застывали, и сияли из темени белками глаз да яркими, яркими позументами.

Из дома вышла белая статуя и прошла по ступеням в ярком, месячном луче.

Морды коней из месячных пятен гордо бросились в темновесную ночь.

Точно голова гения, увенчанная серебряным лавром, прометнулась в темь вслед за конями, — и вот он прощально махнул фуражкой.

И огненные негры бросились за ним на запятках, когда кучер погнал ландо.

Слышался конский скок на деревянном мосту, который еле удалялся, все не мог заглохнуть.

Встал из ландо, негры свели, день у них проводил, в саду бродил, и шутил, и грезил, и молил.

Да, он любил, был он не мил.

Забыл.

С чем приехал, с тем и уехал.