Изменить стиль страницы

Где-то сбоку играли в лаун-теннис, и по воздуху носились мячи, заносясь. Орлов не спеша положил на стол широкополую шляпу. В угол палку поставил. Потирая руки, заметил:

«Да, иначе никто ничего бы не понял».

Желая переменить разговор, заметил: «Ну, как вы тут?»

Желто-розовое облако, растянувшись, краснело — крыло фламинго. Одинокое сердце Хандрикова почуяло близость — приближение.

«Превосходно, — сказал он. — Я — счастлив». Сели рядом. Молча закурили.

Везде легли златозарные отблески. Горизонт пылал золотым заревом. Там было море золота.

Отрясали пепел с папирос. Прошлое, давно забытое, вечное, как мир, окутало даль сырыми пеленами. На озере раздавалось сладкое рыданье.

Это восторг перерос вселенную.

Забывали время и пространство. Старый психиатр наклонил над Хандриковым невыразимое лицо свое. Бархатным басом кричал очарованному: «С каждым я говорю ему понятным языком.

Так хорошо. Так лучше всего.

Не все ли равно. Сидим ли мы тут в мантиях или в сюртуках. На берегу моря или озера?»

Орлов замолчал, но заговорили две серые бездны, сидевшие в глубоких глазницах.

Из главного фасада раздавались звуки корнет-а-пистона: «Выхожу один я на дорогу». Хандриков сказал: «Когда-то у меня была жена. Где это было? Как ее звали?»

Какое-то лицо, полузнакомое, всплыло из хаоса. Закивало и вновь утонуло.

Внезапно Орлов воскликнул, чиркнув спичкой: «Что значат мнения о вас обитателей моей санатории перед вселенной!»

Сдержанные восторги рвались из воспламененной груди его. Поднимали глаза к небесам. Небеса, истыканные звучащим золотом, спускались к их лицам.

Но стоило сделать движение, как все улетало вверх. И никто не знал, как оно высоко.

Тонкая, изогнутая полоска серебра уже стояла над озером. Растянутые облачка засверкали, как знакомые, серебряные нити, на фоне сине-черного бархата.

Весельные всплески струили серебро. В лодке пели о луне. Сладкий ветерок шептал: «Что значит доцент Ценх с его злобой и взглядами?»

Орлов говорил: «Что значит ваше сумасшествие и мое здоровье перед мировым фантазмом? Вселенная всех нас окружила своими объятиями.

Она ласкает. Она целует. Замремте. Хорошо молчать».

И они замирали.

Вдали несся багровый метеор, оставляя на озере летучую полосу огня… И струи плескали: «Не надо… Не надо…»

И метеор рассыпался потоком искр.

III

Рявкнул гонг. Доктор Орлов, застегнувшись на все пуговицы, в знак прощанья протянул Хандрикову благословляющую десницу. Пробасил ему что-то. Взял палку и шапку и направился гулять вдоль озера — чертить на песке крючковатые знаки.

Кружиться, кружиться — возвращаться на круги свои.

Хандриков думал: «Ценх — ты не страшен мне. Меня защитят от твоих наскоков. Орлов со мной».

К сердцу из глубины подступало бархатно-мягкое, пьяное, грустное, тихое, ясное счастье.

Мягкий бархат глубины, крутясь, целовал и ласкал его.

Сама глубина воззвала к нему: «Твоя я, твоя. Твоя навсегда».

Любовно смотрел, как старик Орлов кружил вдоль берега. Огромный, белый горб повис между небом и землею.

Лунный серп, разорвав его в одном месте, посылал на старого психиатра свои лучи.

Хандриков возопил: «Глубина моя, милая… Твою тихую ласку узнаю».

И глубина в ответ: «Твоя я, твоя. Твоя навсегда».

Из открытого окна главного фасада санатории раздавался тоскующий голос:

Тебя я лаской огневою
И обожгу, и утомлю.

Тихо кралась глубина. Стояла надо всем. Все любовалось и томилось глубоким.

Голос пел: «Побудь со мной, побудь со мной!»

IV

Однажды Хандрикова посетили его товарищи: два пасмурных лаборанта. Трепали его по плечу и неловко твердили: «Мужайся, брат: еще ты напишешь докторскую диссертацию…»

Хандриков думал: «Это шпионы Ценха». Водил их по зеленому саду.

Темно-бархатная, древесная зелень шумела о глубоком. И качались солнечные пятна на песке.

Когда же они уехали, передавали друг другу: «Хандриков безнадежен».

А он еще стоял в аллеях, беспокоясь о том, что пребывание его узнано.

А над ним раздавался темно-зеленый трепет и шум бархатной глубины: «Побудь со мной, побудь со мной!» И на песке испуганно метались солнечные пятна.

В те дни воздух был прозрачен, как лучистая лазурь. По вечерам вспыхивали зарницы, словно заоблачно-красные мечи, растекаясь по горизонту.

Хандриков заметил, что Орлов совсем особенный. Впечатление усиливалось, когда он смотрел на сутулые плечи старика.

Однажды, обернувшись невзначай, Орлов поймал недоумевающий синий взор Хандрикова, смотрящего на него из-за щелки парусины.

V

Они простились. Орлов пошел в освещенный дом. В доме окна будто светом улыбались. Хандриков прижался к улыбавшимся стеклам.

Орлов разговаривал с молодой женой. В зеркале отражалась его спина. Стенные часы как-то дико оскалились и забили отъездом.

Гулкие удары понеслись из сияющих окон, теперь они весело блистали, и весь дом улыбался насмешкой. Но Хандриков не обращал внимания на улыбки. Он глядел сквозь стекольные блики. Там, за стеклами, жестикулировали.

Из жестов Хандриков понял, что кто-то уезжает.

Долго стоял в нерешительности. Низкие, черные тучи тащились по небу.

Орлов ушел в соседнюю комнату. И часы били отъездом.

Ветер дул в спину Хандрикозу. Обдувал его бархатным песочком.

Откуда-то пронеслась струя холода. Свисающая полоса града быстро надвигалась с севера.

Беспокойный Хандриков, мучимый неведомым, тихо подкрался к двери, ведущей в комнату старого психиатра.

Прижался к замочной скважине.

Со свечой в руке и без сюртука Орлов укладывал чемодан. Собирался к поезду. Сердце упало у Хандрикова.

Тут скрипнула дверь и распахнулась. Полыхнуло желтое пламя. Ласковый голос, едва сдерживающий досаду, нарушил неловкое молчание: «Все-то вы, Хандриков, подсматриваете за мной».

Сидели у Орлова. Орлов говорил: «Идите-ка спать… Ну чего вы волнуетесь понапрасну: ехать мне надо, и по весьма серьезной причине. С вами ничего не случится».

Пламя свечи уморительно трепетало. Серебряные полоски обой — не полоски, а струйки воды — беззвучно стекали по серым стенам.

Затененный Орлов сел на чемодан. Теперь из мрака блистали стекла его очков.

Хандриков. «Я боюсь. Без вас нагрянет Ценх. Заставит меня отказаться от своих воззрений. Говорят — устроил против нас заговор».

Сверкнула молния. Гром зарокотал, но споткнулся.

Орлов. «Это ничего. Это только так кажется. А если это и правда, моя заграничная поездка расстроит все козни».

В окна застучали частые белые градины, и Орлов сказал, поворачиваясь: «Град». Повеяло холодком. Смолк.

Сидел, пригорюнившись.

Градины перестали стучать в окне. Засиял месяц.

Серебряные обои — не полоски, а струйки — беззвучно стекали откуда-то. Кто-то оглашал окрестность протяжным ревом.

Хандриков. «Иван Иванович, кто это ревет так протяжно, так грустно над полями? Где я слышал этот голос?»

Орлов. «Это почтовый поезд несется на север. Машинист производит известные манипуляции, в результате которых поезд начинает свистать. Идите спать, Хандриков. Вам вредно засиживаться».

И когда Хандриков заметил: «Вы меня успокоили,

Иван Иванович», старик молча вынул папиросу из серебряного портсигара и, закурив, взял свечку, чтобы осветить путь Хандрикову.

Вышел. Град окончился. Пронизывающий холод охватил его. Разразившаяся туча, протащившись из полярных стран, уходила на юг.

Туча была хмурая, черно-синяя. А над ней высилась цепь снежных шапок и острых, ледяных пиков. Это были воздушные ледники, предтечи будущих холодов.

Ослепительно сверкали они. Месяц — знакомый, вечерний приятель — разгуливал по фону небес, слегка бирюзовому, нежно-серому.