Изменить стиль страницы

– Честное слово, сэр, мы предпочитаем беседовать с вами, нежели пить вино!

– Но если бы вы поужинали у меня, как вы должны были бы поступить по правилам приличия, я поставил бы вам бутылку вина. Итак, бутылка вина – два шиллинга, вместе с прежними – пять шиллингов, по два шиллинга с половиной на брата. Держите, Поп, вот ваша доля, а вот вам, Гэй, я не собираюсь экономить на моих друзьях!

– Все это было сказано, – рассказывает Поп, – с обычной его серьезностью, и, несмотря на наши протесты, он заставил нас взять деньги…

Летом Свифт провел несколько недель у Попа, в его туикнемской вилле. И здесь, тихими вечерами, в уютном кабинете хозяина, в присутствии Попа, Гэя, Арбетнота, Болинброка, он читал «Гулливера».

Свифт читал спокойно, даже несколько мрачно.

Гэй не мог усидеть на месте, вскакивал, заливался смехом.

Поп садился ближе к камину, зябко кутался в нарядный свой халат, широко открывая, словно в удивлении, свои грустные, беспокойные глаза. Сдержанно смеялся – как-то неуютно себя чувствовал – будто давит его сила, непонятная, чуждая. Поп органически не умел переживать в литературе что-либо, кроме себя, и гомеровская «Илиада» была для него только поводом складывать ловкие и гладкие стихи. А сейчас, встревоженный звуками этого удивительного молодого голоса, Поп, пожалуй впервые в жизни, стал догадываться, что литература существует не только для развлечения тех, кто ее делает…

Свифт читал спокойно, почти равнодушно, но Арбетнот сжимал руки. Тонкая проницательная улыбка перешла незаметно для него в страдальческую гримасу. Не мог отвязаться от мысли о строчках в письме к Попу: «Будь хоть десяток Арбетнотов…» Но кто он, Арбетнот, чтобы считать себя вне гнева и скорби могучего судьи? Да знает ли старый декан, что он написал?

Вспоминает Арбетнот – лет двадцать с лишним назад он встретился впервые со Свифтом в кофейне Бэттона. Пьяный задором молодости, полный наслаждения силой и остротой своего ума и блистательным ощущением неповторимости своей жизни – таким встретился Арбетнот с «сумасшедшим священником». Попытался он тогда посмеяться над Свифтом, забыл, что ответил ему мрачный и стройный человек в темном священническом одеянии, но помнит, что то был безжалостный, сокрушительный удар. И не удар даже, а щелчок, подобный тому, каким сшибает Гулливер сотню лилипутов с ног. А теперь сшибает он с ног весь род человеческий… Ирония, сатира – с нею свыкся Арбетнот. Это его профессия, но не знал он, что может быть она так страшна!

Генри Сент-Джон, виконт Болинброк, человек неистовых и слепых страстей, игрушкой которых видит он себя, когда удается ему в редкие минуты жизни взглянуть на себя со стороны, он словно не слышит чтения: прислушивается к себе. И чувствует: накипает в нем не изведанное доселе волнение. Он понимает, конечно: Свифт думал о нем, о его процессе и бегстве, описывая злоключения Гулливера при дворе лилипутов, – намеки очевидны. Болинброку лестно: пусть потомство будет на его стороне в борьбе, что вел он, как кажется ему, против злокозненной и насмешливой судьбы. Но в этом чтении – не ее ли голос слышен, далекий, равнодушный голос все понимающей судьбы? Румянцем покрывается бледное лицо-маска, и как бы в полусне видит себя так, каким никогда не видел: тщеславным, порочным и комически суетливым человеком. Сон или наваждение? Кажется ему, что хватает рука великана из Бробдингнега этого человека – его, Болинброка, великолепного, страстного, изумительного Сент-Джона, и, не то играя, не то в бездумной издевке, куда-то ставит, толкает, швыряет!

Свифт умолк. Он мрачен, взгляд направлен куда-то поверх слушателей, капля пота, задержавшаяся на желтовато-бледном лбу, скатилась к кустистым седым бровям, маленькая рука потянулась за бокалом. И блеснула улыбка молодости, сверкнул смех в холодных глазах…

– Я надеюсь, друзья мои, вы не спутаете меня, и сейчас и впоследствии, с Лемюэлем Гулливером, корабельным хирургом, записки которого случайно попали мне в руки. Ибо он – проституированный льстец, главная цель которого преуменьшать пороки и преувеличивать добродетели человеческого рода… Смотрите, как пытается он возвеличить свою страну, со всеми ее пороками и гнилью! Уж по этому одному я думаю, что его записки найдут многочисленных читателей и он даже получит пенсию от благодарного правительства – я боюсь, что для этой цели он и написал то, что я вам читаю.

Так вокруг «Гулливера» начинается мистификационная игра, все та же постоянная свифтовская игра, относящаяся к внешней форме его поступков. Словно не может найти выражения его личность без элемента мистификации: так и в «Сказке бочки», и в памфлетах Бикерстафа, и в политической борьбе «Экзаминера», и в «Письмах Суконщика», и, наконец, в «Гулливере». Все персонажи Свифта – он сам, но не Свифт целиком, каждый из них – его произведение, но он сам – больше их…

В отношении «Гулливера» у Свифта не было серьезных оснований бояться репрессий, как раз тут он мог быть уверен, что авторство его сразу будет угадано всеми, кому это знать надлежит, – и как раз в этом случае Свифт не только особо тщательно настаивает на созданной им игре, но заставляет и других принять в ней участие.

Это видно и из обстоятельств, сопутствовавших передаче рукописи издателю, из писем «Ричарда Симпсона», из посредничества Попа и Льюиса. Но ведь продолжается игра и дальше.

В сентябре 1726 года Свифт возвращается из Лондона в Дублин. 28 октября «Гулливер» опубликован.

И нужно думать, по просьбе самого Свифта Поп, Гэй, Арбетнот пишут ему о впечатлении, произведенном его книгой. Но речь идет не о его книге – и намека на это нет: с комической серьезностью пишут они о «неизвестной книге». «Возможно, – пишет Гэй в совместном с Попом письме, – я рассказываю вам о книге, которой вы никогда не видели, если она не попала в Ирландию, – в этом случае, я полагаю, мой рассказ достаточно рекомендует книгу вашему вниманию, и я жду тогда от вас распоряжения послать ее вам. Но было бы гораздо лучше, если б вы сами приехали сюда и имели бы удовольствие выслушать комментаторов, которые объяснили бы вам трудные места». И дальше, упомянув о гуигнгнмах и еху: «Я боюсь, вы не поймете этих модных ныне терминов, которые, однако, всем понятны, кроме вас».

В том же тоне пишут Арбетнот, Питерборо и даже втянутая в игру посторонняя дама, миссис Хоуард. И в том же тоне отвечает им Свифт. В письме его к миссис Хоуард говорится о «моей книге», но подписано оно не Джонатан Свифт, а Лемюэль Гулливер. Игра проведена до конца – последовательно, безупречно, по всем правилам, и какая же это утомительная и тоскливая в своей очевидной бесцельности игра!

Но нужно понять: чем острее ощущается внутреннее неустройство, тем больше хочется отдаться во власть мистификационных причуд.

А внутреннее неустройство мучает Свифта жестоко.

Пять месяцев провел Свифт в Англии после двенадцатилетнего отсутствия. И что же? Если б и удалось ему здесь остаться?

Конечно, гораздо приятнее, легче стало бы жить. Потому хотя бы, что здесь его друзья – Поп, Арбетнот, Гэй, Болинброк…

Вот именно – Болинброк! Не он ли яркий образчик человека, пришедшегося не ко двору, оставшегося за бортом? Но что справедливо в отношении Болинброка – не справедливее ли во сто крат в отношении Свифта? Как же Свифту не видеть, что и он отвергнут эпохой?

Болинброк никому сейчас не нужен, ибо он беспокойный политик. Но еще меньше нужен он, Свифт. Беспокойство Болинброка – только зуд израненного честолюбия, беспокойство же Свифта не утолится тем, что Болинброк, при оплаченной помощи дамы Кенделл, схватится за кусочек пудинга. Сказано ведь Свифтом: «Главная цель, которую я поставил себе во всех моих трудах, это скорее обидеть людей, нежели развлечь их». Его беспокойство и есть эта цель, и противопоставлена ему сейчас, в эту эпоху, слепая стена, а стену как же встревожить, раздражить, обидеть? Уолпол мог и не понять, на каком языке говорил с ним Свифт, но Свифт-то понял, что Уолпол, а его голосом вся эпоха, говорит с ним языком сытого самодовольства, благополучной устроенности.