Санди, я заметил, тоже немного нервничала, и вела машину соответственно.
Она заметила, что у меня глаза красные.
Я свернулся в клубок, как мог, на моем сидении, поерзал, и в конце концов управился положить голову ей на колени. Она была в легком платье, и мои ольфакторные функции, усиленные бессонной ночью, позволили мне почувствовать слабый запах ее кожи через материю. Я удивился, открыв глаза и увидев, что до поместья Уолшей осталось меньше мили. Я сел прямо. Санди остановила машину на обочине, перегнулась ко мне, и поцеловала меня долгим, крепким поцелуем. Эгоистичная свинья, я только теперь понял, что, может, она тоже не много спала в эту ночь.
Мы остановились у одного из остаточных дайнетов на обочине. Граждане, принадлежащие к высшим классам, в них не ходят, но Санди была Санди, а я никогда от завтрака не отказываюсь. Официантка, моложавое существо с редкими зубами, одетое в грязную белую блузку, грязный передник, фиолетовые нейлоновые чулки, с двухдюймовыми вручную крашеными фиолетовыми же ногтями, приняла у нас заказ. Была она скорее всего совершенно фригидна, бедная неудачливая бимбо, иначе она заметила бы сексуальное напряжение, идущее от Санди и меня волнами. Нет, скорее всего она подумала что Санди — общественный работник, спасающий людей от падения в низшие социальные слои, а я ее протеже из трущоб. Я подмигнул ей. Она фыркнула презрительно. Дура, расистка.
Я слопал яйца и бекон, тост, выпил сок, выпил водянистый кофе — и попросил еще — пока Санди задумчиво копалась ложкой в половине дыни. Вскоре она уехала, а через двадцать минут вызванное по телефону такси примчало меня в поместье Уолшей.
Когда я поднялся на сборный подиум посреди лужайки, голова моя была удивительно ясна. Музыканты приветствовали меня кивками, не все кивки были в мою сторону. Женщины казались заняты мыслями, мужчины, почти все, настроены были саркастически. Я бросил быстрый взгляд в сторону гостей. Их было уже несколько дюжин, одетых богато и легко в летние костюмы. В тот год яркие цвета были в моде, опять. Мне было хорошо в моем таксидо.
Складные стулья, столы и пляжные зонтики торчали повсюду. Было чуть за полдень, частичная облачность, тепло. Компания по приготовлению и доставке пищи и обслуживанию, которую наняла Санди, была высшего класса, или может у них были другие причины действовать эффективно. Дюжина официантов, одетых очень похоже на моих музыкантов, предлагали, наливали, сервировали непрерывно. Время от времени где-то стреляла пробкой бутылка шампанского. Я поднял палочку.
Несмотря на все, сказанное Санди, я все равно не знал, какую роль я здесь играю. Оркестр — для развлечения гостей? Или же они действительно будут слушать хорошую музыку? Это что — концерт, или приятный звуковой фон для пяти дюжин белых граждан, обремененных наследственными доходами, традициями, нравами, и необходимостью все время выглядеть удовлетворенными?
Увертюра к «Орфею» — вибрирующая, стремительная вещь. Меньше чем столетие назад, предки моей аудитории — те, кто не умел воспринимать музыку, а только следовал общепринятым стандартам поведения и трепа — покривились бы. Автора опуса, в пенсне и цилиндре, немецкого еврея, ставшего великим французским композитором, современники считали вульгарным поденщиком, эксплуатирующим плебейские вкусы большинства. Теперь это не так, поскольку ни от кого не требуется больше воспринимать музыку серьезно. Только от критиков это требуется, и от профессиональных музыкантов (большинство первых, кстати сказать, до сих пор презирают Оффенбаха).
Я подождал, пока полная среднего возраста блондинистая виолончелистка перестанет чесать массивную левую ягодицу смычком (она пыталась делать это очень незаметно), затем пока один из бородатых кларнетистов устанет саркастически комментировать поведение виолончелистки, и затем пока виолончелистка выскажет свое мнение о внутренней сущности кларнетиста — и снова поднял палочку.
Мне удалось проконтролировать темп и поддержать положенную степень бравурности в звучании — до самой вальсовой темы. После этого музыка чуть не вышла полностью из-под контроля. Почти. Струнные потеряли нить на семь или восемь тактов. У меня возникло желание бросить палочку и уйти — просто пересечь лужайку, выйти за ворота и направиться к ближайшей станции (чье местонахождение было мне неизвестно). Струнные снова зацепились за ритм — до того, как я решился что-нибудь такое выкинуть. Я посмотрел на аудиторию.
Некоторые гости сидели теперь в полевых креслах, другие шатались по территории без всякого смысла, попивая алкоголь и болтая. Кажется, никто ничего не заметил. Все это было, конечно — как в домоцартовские времена, когда музыка была во всех смыслах декоративным искусством и предназначалась для ласкания благородных ушей во время светской беседы. После двухсот лет стремительного развития и полстолетия застоя, надувательства, трех дюжин фальшивых направлений и массовой стультификации, мы вернулись туда, откуда мы изначально вышли.
Мы доиграли финальную часть увертюры, то бишь Канкан (несколько человек обернулось с радостью узнавания в глазах… Как-нибудь, когда у меня будет достаточно влияния, я, может быть, составлю программу, состоящую исключительно из пьес, отдаленно знакомых широкой публике, чтобы они испытывали эту радость каждые пять минут — почему нет?)
Канкан закончился мощным ударом, и я выдержал паузу перед тем, как начать свой собственный опус, мою недавно законченную Первую Симфонию. Где-то в середине «Орфея» я осознал что, в любом случае, все потеряно. Музыка — особенно свеженаписанная — не предназначена для исполнения на открытом воздухе. В концертном зале есть акустика и есть интим. На воздухе, на лужайке, с лесом по соседству, ты конкурируешь с шедеврами Создателя — визуальными, аудиторными, ольфакторными. В помещении Бог иногда посещает шоу одного из своих детей. На воздухе дитя находится в собственной галерее Бога, свистит в копеечную свистульку, не попадая в ноты, пока главный оркестр Создателя выдерживает паузу, подчеркивая абсурдность действий ребенка.
Деревянные духовые поднялись, за ними последовали струнные — над лужайкой, но звук был слабый, незначительный, почти нейтральный. По крайней мере так слышалось, наверное, там, среди гостей. Я стоял прямо перед моими музыкантами (тромбонист чуть не набил мне синяк под глазом своей слайдой), но даже с моей позиции я отчетливо слышал разницу между звуком, который я приучил этих дураков создавать в библиотеке и звуком, который они теперь создавали. Я решил, что пойду напролом.
Первая тема моей симфонии задышала тихо в нижних регистрах, подчеркнутая тренькающим звуком скрипичного пиццикато. Ответвление от моей колумбовой оперы, первая часть изображала море. Волны были небольшие, но небо над водой — бледно-серое, обещающее дичайший шторм. Медные издали короткое мощное гудение с хрипом и снова затихли. Контрапункт ввязался во вторую тему — корабль ушел из порта, навстречу штормам седобородого океана.
Никто нас всерьез не слушал. Музыка была тенью той музыки, которую мои солдаты и солдатки играли в библиотеке. Я опустил палочку и посмотрел в небо. Они не поняли поначалу, но вскоре духовые остановились, хор струнных развалился, и только давешняя виолончелистка, не обращая внимания на то, что происходит вокруг, играла еще целых десять или даже пятнадцать секунд. Она остановилась и посмотрела по сторонам с виноватым видом.
«Травиата», сверху, — сказал я. Мы сыграли застольную, блистательный опус, который звучал так же глухо и скучно, как моя собственная композиция. Но в том и состоит преимущество известной вещи — неправильная акустика и даже сбитые ритмы и оркестровка редактируются слушателями в уме, автоматически. Недостающие части услужливо подставляются памятью, недостатки учитываются и корректируются. Libiamo, libiamo ne'lieti calici, che la belleza infiora…
КОНЕЦ ЦИТАТЫ
В соответствии с завещанием покойного мужа Кассандры Уолш, Джозеф Дубль-Ве Уайтфилд управлял делами поместья. Он никогда не одобрил бы такой расход. Кассандре Уолш пришлось посетить семейного адвоката в частном порядке и через него продать колье, бывшее во владении семьи больше столетия. Она продала его дешево. Из миллиона шестисот тысяч, полученных за колье, адвокат взял четыреста тысяч за услуги. Колье не было последним в имуществе Вдовы Уолш. У нее были еще драгоценности.