Изменить стиль страницы

Приезжий, убежденный такими неотразимыми аргументами, конечно, спешил вполне согласиться с корнетом Буяновым.

Или, бывало, скажут при Буянове, что у таких-то гусар страшнейший картёж идет.

– Гм!.. У гусаров картёж? – опять начинает Буянов покручивать свой ус. – Может быть, и так, но позвольте вам сообщить, что, например, в N-ском уланском полку, мундир которого я имею честь носить, игра бывает такая... такая, что...

– Помилуйте, да там у гусар шулера! – перебивает вдруг кто-нибудь корнета Буянова.

– А-а!.. Гм!.. Шулера?.. Гм!.. Да!.. Ну, у нас шулеров нет! – говорит озадаченный внезапно Буянов. – Чего нет, того нет, – тем и хвалиться не стану.

А если, бывало, на смотру начальство отдаст преимущество драгунам или гусарам, корнет Буянов иначе и не принимает эту похвалу, как явное пристрастие и несправедливость.

Похулить N-ский уланский полк, а тем паче отнестись к нему с умышленной небрежностью или с насмешкой – это значило ни более ни менее как нанести личное и притом тяжкое оскорбление корнету Буянову в самое чувствительное место его самолюбия.

А наносить ему оскорбления было не совсем-таки удобно, потому что могло пахнуть порохом. Впрочем, он далеко не был бретером и даже в принципе не одобрял бретерства; он никогда не наиски-вался на случай к вывозу, справедливо находя это неприличным фанфаронством, но... судьбе угодно было трижды ставить корнета Буянова в такие положения, где он чувствовал неизбежную необходимость вытягивать противника к барьеру. И все три дуэли Буянова происходили у него только по поводу щекотливости к чести полка. А впрочем, надо и то сказать, что честь полка Буянов понимал в смысле широком до фантастичности.

Буянов был не совсем счастлив по службе. Лестница повышений, чинов и отличий была создана не для него. Начал он службу свою в N-ском же уланском полку с юнкерского звания, в котором протянул лямку года четыре, если не более.

– Чего вы все в юнкерах-то сидите? – спрашивают Буянова.

– Да все к экзамену некогда приготовиться... А впрочем, мне и так хорошо.

Он был вполне равнодушен к чинам, повышениям и вообще к служебной карьере. Никогда ни тени зависти или неудовольствия не промелькнуло у Буянова, если кто из младших товарищей какими-нибудь судьбами опережал его по линии производства. «Из-за чего, брат, интриговать-то тут? – говорил он, бывало. – К армии интрига не пристала; тут, как ты не бейся, как не интригуй, а все-таки дальше майорского чина едва ли вынырнешь. Вечный майор – это, брат, наш предел, его же не перейдешь, – так и к черту, значит, всякую интригу, а знай служи себе, пока служится!» Между тем службу знал Буянов отлично: это даже в некотором роде конек его был. Он и царским ординарцем назначался, и начальство достодолжную справедливость ему отдавало, а лестница чинов и отличий все-таки ускользала из-под ног Буянова. И причиной такого ускользания была все та же щепетильная щекотливость к чести полка.

Первая беда постигла Буянова, едва лишь успел он надеть корнетские эполеты. Надевши их, Буянову захотелось немножко пожуировать жизнью, а потому взял он двадцативосьмидневный отпуск и поехал в Москву.

Можете ли вы представить себе корнета Буянова иначе как не страстным любителем цыган? Иначе представить себе его невозможно, а потому первый выезд его в Москве из комендантского управления был в табор, на Патриаршие пруды, где обитал тогда хор знаменитого Ивана Васильевича с его некогда знаменитой солисткой Маней.

Буянов сразу влюбился и в могучий контральт этой Мани, и в ее могучие египетские глаза.

Он и дневал, и ночевал в этом таборе, заслушиваясь цыганских песен и чуть не до слез наслаждаясь ухарски хватающими за душу и щемящими сердце звуками «Садаромы», «Венгерки», «Размо-лодчиков» и «Серо-пегих». В этом таборе встретился, познакомился и даже сдружился он с одним приезжим гвардейским гусаром.

Между тем срок отпуска уже кончился. Буянов записал в управлении на выезде свой билет, но... сердце не камень: остался он один лишний денек, чтобы съездить в табор проститься с глазами Мани.

И вот сидит Буянов в таборе верхом на стуле, облокотясь на его спинку и подперев рукой голову, грустно-раздумчиво слушает, как Маня, стреляя большими глазами и небрежно подыгрывая на гитаре, выразительно поет ему: «Не уезжай, голубчик мой!..» И Буянов чувствует, что поет она это для него – исключительно для него одного, и думает себе: «Не уезжай, голубчик мой...» А что, и вправду, не остаться ли еще на денечек?.. На один только маленький, совсем маленький денечек!.. Уж куда ни шло!

– Не уезжай!.. Не уезжай, голубчик мой! – звучит меж тем густой и страстный контральт Мани.

– Не уеду! – стукнув по спинке стула, громко порешил корнет Вуянов и остался в таборе.

– Послушай, переходи-ка к нам в гвардию! – предложил между прочим Буянову его новый приятель-гусар. – Там ты по крайней мере на виду будешь.

– Ничего, мне и в армии хорошо, – уклонился Буянов.

– Да что тебе за охота? – с недоумением пожал плечами приятель.

– Люблю... Полк свой люблю.

– Да что там любить-то?

– Как, Боже мой, что? Все люблю!.. Ну, наконец, привычка.

– Вот охота!.. И добро бы еще в гусарах, а то прозябает человек черт знает где, в этих эполетниках, в каком-то там уланском полку... Фи!.. И что за полк-то выбрал!

Буянов вспыхнул. Он живо и как-то болезненно почувствовал, что честь его полка задета, а потому внимательно и холодно посмотрел на гусара.

– Ты пьян или нет? – спросил он его.

– К сожалению, пока еще трезв. А что?

– А то, что, если бы ты был пьян, я на твои слова посмотрел бы, только как на лепет пьяного человека, а теперь я попрошу тебя взять их немедленно же назад.

Гвардеец расхохотался.

– Да тут и брать-то нечего, любезный друг! – возразил он.

– Это уж мое дело! А я повторяю приглашение взять назад.

– Ну, а я остаюсь при прежнем моем мнении. Выпьем!

– Нет, не выпьем. Итак, при прежнем?

– Самым решительным образом.

– Ну, так позволь нее сообщить тебе, что N-ский уланский полк, мундир которого я имею честь носить, – спокойно, не подымаясь со стула, начал Буянов, – вовсе не «черт знает что такое» и вовсе не «какой-то», а чтобы убедить тебя в этом более существенным образом – я, корнет N-ского уланского полка, пришлю к тебе завтра утром моих секундантов.

Гусар никак не ждал столь крутого оборота. Он хотел было вступить с приятелем в дальнейшие объяснения, но Буянов коротко и решительно остановил его:

– Любезный друг, обо всем другом мы будем говорить сколько угодно, но на этот счет – мы уже кончили.

И затем, как ни в чем не бывало, он продолжал умиляться цыганским пением.

На следующий день действительно приехали к гусару секунданты – и на другое утро после их посещения в Сокольниках состоялась дуэль. Буянов ранил гвардейца в плечо, впрочем, неопасно. В двенадцать часов того же дня в квартиру его явился плац-адъютант и арестовал корнета Буянова.

Военно-судное дело длилось не очень долго – и Буянов был разжалован в солдаты, на Кавказ, в один из линейных батальонов.

Солдат он был исправный и педантически нес свою службу наравне с рядовыми, ни разу не позволив себе, чтобы за него делали что-либо другие. Таким образом, прошло более двух с половиной лет. Буянову дали унтер-офицерские нашивки и наконец после одной успешной экспедиции произвели за отличие в прапорщики.

Буянова давно уже брала тоска по своему уланскому полку, но пока он был солдатом, тут ничего не поделаешь; а теперь, с производством в офицеры, он еще сильнее ощутил эту тоску. Недолго думая, списался он частным образом со своим прежним полком и подал перевод, к которому, на его счастье, препятствий не оказалось. И вот Буянов снова очутился в N-ском уланском полку таким же самым корнетом Буяновым, каким был прежде, почти три года назад. Многих из старых товарищей уже не было в рядах, но многие еще остались, и при встрече с ними-то Буянов впервые почувствовал, что есть нечто высшее, кроме одной прихоти, нечто более глубокое и серьезное, что потянуло его в этот полк, так сказать, на старое пепелище. Тут для него было что-то свое, родное, теплое, привычное и близкое его сердцу. Встретили его в полку добрым пиром – и снова зажил корнет Буянов посреди старых товарищей.