Изменить стиль страницы

Набилось нас теперь в этом отделении – как сельдей в бочонке. Впрочем, несколько евреев потеснились, так что рядом с намеченным еврейчиком кое-как нашлось местечко, где и уселся один из наших офицеров, а остальные вместе с Тарченко остались пока стоя. Из всех ближайших к нам сынов Израиля один лишь этот еврейчик-франт продолжал сидеть неподвижно и безучастно у своего окошка; только поморщился, изображая на лице неприятное для себя удивление, когда неожиданно привалила в вагон наша ватага, – дескать, вот еще! Только этого нового беспокойства недоставало! И зачем их черт несет сюда?

Тарченко, в накинутой на плечи легкой шинели, стоит избоченясь прямо перед ним и спокойно докуривает папироску. Докурил и вдруг – хлоп слегка по плечу еврея:

– Пусти-ка, любезный, меня сесть.

Еврей передернулся, «амбициозно» повернул к нему лицо, удивленно поднял брови и с неудовольствием процедил сквозь зубы:

– Сшто такова?

– Сесть меня пусти, говорю.

– Зжвините, это маво месшту.

– Да ты видишь, однако, что я стою!

– Н-ну и сшто мине с таво, чи ви сштаитю, чи не стшаитю, когхда я имею сшваво балет?

– И я тоже имею билет. Ты уже сидел довольно, можешь и постоять.

– Зачиво я вам буду сштаять, когхда я гхочу сшидеть?

– Затем, что я прошу тебя уступить мне твое место.

– А когхда я вовсшю не гхочу всштупать!

– Не хочешь уступать, так я его займу и сам, когда мне вздумается.

– Н-ну, этаво ми ищо будим пасшматреть.

– А вот и посмотришь, как придет время.

– Эть! – махнул еврейчик рукою. – Асштавтю мине, пизжалуста! – И он отвернулся к окну и снова засосал свою цигарку.

Поезд мчится все дальше и дальше. Еврейская публика, очевидно, заинтересованная неожиданно начавшимся объяснением, насторожила глаза и уши, ждет, что будет и чем кончится. Проходит еще минут пять. Евреи, однако, видят, что дальнейшего продолжения истории нет, и потому мало-помалу начинают отвлекать свое внимание на другие предметы и возвращаться к своим прежним, на минуту прерванным было разговорам.

– Однако, любезный, пусти же меня сесть, наконец! – снова начинает Тарченко.

Еврейчик настойчиво продолжает смотреть в окошко и, куря, показывает вид, будто вовсе не замечает обращенной к нему фразы.

– Слышишь ли, тебе говорят! Я сесть хочу! – уже несколько настойчивее продолжает Тарченко.

Еврей усиленно старается показать вид, что не обращает на него внимания. Тарченко снова дотрагивается слегка до его плеча.

– Н-ну, и сшто ви до мине чапляетесь! – с досадой огрызнулся тот, наконец-то поворотив голову. – Я взже сшказал маво решенью и болш не зжелаю!

– Да ведь ты видишь, что офицер стоит, ты бы из вежливости...

– Сшто мине с таво, сшто афицер! Зжвините, я и сшам в сшибе таково зэке афицер!.. Я пассажир... Я сшам кипец на второва гильдию з Бялысшток... Ми тозже зжнаим перадок!.. И когхда ви гхочите до мине чаплятьсе, я буду претесштовать... Я претесштую... Зжвините, я претесштую... Я буду, накынец, кандыктор зжвать!

– И я позову кондуктора.

– Я буду писшать ув зжалобнаво кнышка!

– И я в незлобную книгу напишу. Так и напишу, что такой-то купец заставил меня простоять перед собою целую станцию. Вот и будем вместе писать – ты свое, а я свое. Я тебе скажу мою фамилию, а ты мне свою скажи – познакомимся кстати.

–Зжвините: сшто ви мине увше «ти» да «ти»!.. Мине ищо ув сшвету «ти» не гхаворил... Мине сшам палацмайсштер ув Бялысшток «ти» не гхаворит, сшам гибернатыр не гхаворит... Зжвините! Ми аймеим сшваво бакалейна ляфка, и нас очин дазже даволна зжнают.

И еврей с гордо-недовольным видом опять отворачивается к окошку. Остальная публика снова насторожила уши и начинает шушукаться между собою. Заметно, что она очень недовольна и осторожно, искоса посматривает на офицеров. Между тем амбициозный еврейчик, дабы показать, что он окончательно ни на кого и ни на что не обращает внимания, принимается, глядя в окошко, напевать вполголоса, и притом, кажись, нарочно по-русски, для доказательства нам своей образованности:

– Толке сштанит ешмаркатьсе немнозжка.
Буду зждать, не дрягнет ли ув зжванок...

– Господин купец, я вам буду говорить «вы», только пустите меня на ваше место.

Тот продолжает, словно бы и не слышит:

– Пригхади, маво милый акрошка,
Пригхади, пасшиди вечерок.

– Господин купец второй гильдии! Я вам предлагаю очень выгодное условие...

– И я сштану тусшить ва зжеркалу сшвечу,
Ув камин много дрови сшпалю.

– Но, наконец, черт возьми, это мне надоедать начинает!

– И я сштану сшлюсшить васшово периятеого разжгевору,
Биз катораво я просшта зжить не в сшасштаянью!

Как раз в эту самую минуту поезд влетает в туннель. Тарченко, пока еще есть слабый отблеск дневного света, спешно ставит правую ногу на скамейку между поющим еврейчиком и его соседом-офицером, а затем через мгновение нас окончательно облекает тьма кромешная, в которой, как ни напрягай зрение, ровно ничего не увидишь.

– Так ты не хочешь, черт возьми, уступить мне место?! – вдруг раздается громко и грозно в этой тьме голос Тарченки, заглушающий грохот поезда. – Не хочешь? Не хочешь?! Ну, так вот же тебе! – И вместе с этим словом резко раздается звук, поразительно похожий на пощечину, вслед за которым в тот же миг слышится совершенно еврейский крик, напоминающий голос амбициозного еврейчика:

– Уй!.. Вай-мир!.. Сшто таково?!.. За чиво?!..

– Хлясть! – раздается вторично звук пощечины, и за ним мерно следует ряд подобных же ударов.

Голоса Тарченки не слыхать, но зато все громче и громче вслед за каждым ударом раздаются завывающие, неистовые вопли и восклицания еврейского голоса:

– Ой-вай! Ой-вай!.. Претесштую!.. Я не пазжволю!.. Я кипец!..

Кандыктор!.. Кандыкто-о-о-р!!!

– Тарченко! Что ты делаешь!.. Безумный! Перестань, ради Бога! – в смятении и с криком бросились к нему взволнованные товарищи, стараясь схватить его руки и оттащить от еврея, как вдруг, к удивлению, замечают, что Тарченко преспокойно стоит на своем месте и только звонко колотит ладонями по колену своей собственной ноги, поставленной на скамейку, причем сам же испускает все эти вопли, в совершенстве переняв не только произношение, но даже самый звук, самый характер голоса именно того еврея, что сидел у окошка. При этой мистификации, мы все разразились невольным хохотом, а между тем в кромешной тьме вагона раздаются все те же вопли:

– Кандыктор!.. Кандыктор!.. Ой, аброх цу мир!.. Гевалт! Гевалт!.. Каравул!.. Ратуйце, Панове! Ратуйце!.. Каравул!!

Но вот поезд вылетел из туннеля, и вагон моментально наполнился ярким светом солнечного утра. Стоит паш Тарченко, как и прежде, избоченясь перед еврейчиком, а еврейчик как ни в чем не бывало продолжает смотреть в окно, любуясь на окружающую природу, и преспокойнейшим образом потягивает «сшваво щигарке».

Но тут все, что было в вагоне еврейского, все это в ужасе немого негодования поднялось с мест и, любопытно вытянув вперед свои шеи, носы и лица, устремило взоры выпученных глаз на амбициозного жидка и на нашего Тарченку. Между этими всеми гершками, ицками, шмулями, шлиомами, борухами и лайзерами пошел глухой совещательный «галлас», ропот смущения и негодования. А белостокский еврейчик, как будто не замечая всей этой сенсации в среде своих единоплеменников, преспокойно продолжает наслаждаться воздухом и «щигаркем». Наконец один из евреев, похрабрее и поавторитетнее прочих, перегибается корпусом через высокую спинку скамейки и обращается к «потерпевшему» с запросом:

– Мойше! Чи тибе зжбиле?