– Это немного неожиданно, – сказала учительница. – Но если вы так просите… Заберите его даром. Я.., я не продаю свои работы.
«Вернее, у тебя их не покупают», – с жалостью подумал Дорогин.
– Позвольте, – сказал он, – так не пойдет. Зачем же вы ставите меня в такое неловкое положение? Вы создаете искусство, я его потребляю. Вы нарисовали.., прошу прощения, написали натюрморт, я желаю украсить им свое жилище. Во всем мире и даже у нас в России процедура в таких случаях всегда одинакова: я получаю картину, вы – деньги. По-вашему, это зазорно? Все великие художники, насколько мне известно, торговали своими полотнами. Должны же они были чем-то питаться! Я уж не говорю о материалах для живописи… А вы предлагаете мне свою работу так, словно это газета, которую вы прочли и отдаете попутчику в электричке только потому, что она вам больше не нужна. Этим вы унижаете и себя, и меня, а заодно и искусство. Ну как, я вас убедил?
Они еще немного поспорили об искусстве и о роли денег в его развитии. Спор этот закончился тем, что учительница рисования стала богаче на двадцать долларов, а Дорогин покинул кабинет, бережно неся в руке лист бумаги с изображением самовара.
Перед тем как выйти из кабинета, он выставил голову в коридор и осмотрелся. В коридоре никого не было. Дорогин закрыл за собой дверь, поспешно сложил только что приобретенный натюрморт вчетверо и засунул его под куртку.
Это было сделано вовремя. Спустя несколько секунд дверь музея распахнулась, и на пороге в сопровождении учителя Перельмана возникла Варвара. Белкина была явно разочарована результатами интервью и даже не пыталась скрыть это от своего собеседника. Собеседник, впрочем, ничуть не казался обескураженным ее поведением. Было хорошо заметно, что он мечтает поскорее избавиться от надоевшей ему журналистки и остаться наедине со своим разгромленным музеем.
Следом за ними, на ходу доставая из кармана сигареты, появился хмурый Клюев. Его кофр был наглухо застегнут и висел на плече.
– К черту, – сказала Варвара, когда они сели в машину. – Это какая-то сказка о потерянном времени.
– Я бы так не сказал, – возразил Дорогин.
Он вынул из-за пазухи и передал Варваре сложенный вчетверо натюрморт. Белкина, хмуря брови, развернула плотный лист. Взгляд ее вдруг застыл, рука с зажатой в ней бумагой дрогнула.
– Ну, – сказал Дорогин, – как ты полагаешь: получится из этого интересный материал?
Через минуту он уже гнал машину в редакцию, одновременно с помощью носового платка устраняя с обеих щек следы темно-вишневой помады, которой сегодня у Варвары были накрашены губы.
Михаил Александрович Перельман проводил удаляющихся журналистов долгим, ничего не выражающим взглядом и вернулся в музей. Он поднял уцелевший стул, который, задрав ножки, лежал в разбитой витрине, поставил его у окна и сел в привычной позе, поставив локоть на подоконник и подперев ладонью голову.
Голова у него была словно залита свинцом, глаза горели, будто в них сыпанули по горсти горячего песка, а отяжелевшие веки так и норовили слипнуться. Это была иллюзия чистой воды: он знал, что уснуть ему не удастся еще очень долго, а если и удастся, то сон будет недолгим. Перельман был уверен, что, как только он уснет, события минувшей ночи вернутся к нему и снова повторятся с самого начала, как в кинотеатре повторного фильма.
Этого ему хотелось меньше всего на свете.
…Первым делом он спрятал в сумку сервиз, переложив предметы кусками все той же шинели, полу которой когда-то пытался использовать в качестве суконки. За год от шинели почти ничего не осталось, поскольку вездесущая моль продолжала делать свое черное дело и плевать хотела на нафталин и иные, более современные инсектициды. Сумку он поставил возле выхода и сразу же, пользуясь падавшим из коридора слабым светом, нарисовал на двери пентаграмму – такую же, какими любили украшать свои послания к любимому учителю бритоголовые отморозки.
Потом он принялся за дело. Включать свет было опасно, фонарик он не взял (невозможно, черт подери, предусмотреть и запомнить все до мелочей!), так что действовать пришлось в основном на ощупь. Впрочем, здесь он мог найти что угодно с завязанными глазами или вообще без глаз. Не вышивать же он сюда пришел, в конце-то концов!
Для начала Перельман разделался с совой. Чтобы добраться до штыка, ему пришлось разбить стеклянную витрину взятым с соседней полки старинным ржавым утюгом. Он пригвоздил сову к планшету, используя штык в качестве булавки и утюг в роли молотка. Грохот от ударов разносился, наверное, по всей школе, но Перельман перестал обращать на это внимание: спящий пьяным сном тугоухий сторож вряд ли мог его услышать. Он ломал, крушил и с остервенением раздирал в клочья то, что нельзя было сломать. Едкая пыль забивала ноздри, мелкий мусор оседал на ресницах и попадал в глаза, во все стороны летели щепки, осколки стекла и глиняные черепки. Междувделом Михаил Александрович не забывал работать баллончиком, обильно распыляя вокруг себя черную краску.
В какой-то момент он посмотрел на часы и понял, что увлекся. Перельман тряхнул головой, отгоняя наваждение. «Что это со мной? – подумал он. – Я словно с ума сошел.» Это действительно напоминало буйное помешательство: он крушил музей с таким наслаждением, словно каждый удар падал не на безответные пыльные экспонаты, а на ненавистные бритые черепа фашиствующих подростков. «А ведь мне нечего делать в школе, – понял он. – Ведь я их по-настоящему ненавижу. Еще немного, и я начну их бить, а может быть, и убивать. Пора бросать все и уезжать отсюда ко всем чертям, пока я окончательно не свихнулся. Тем более что теперь я обеспечен до конца жизни. Черт, до чего же это непривычно: чувствовать себя обеспеченным до конца жизни!»
Он повесил на плечо тяжелую сумку и вышел из музея, не потрудившись закрыть за собой дверь. Сумка висела на левом плече, а в правой руке Перельман держал фомку. Мимоходом он подумал, что если в таком виде его застукает милицейский патруль, то ему даже не станут задавать вопросов, а просто бросят животом на капот машины, заломают руки и защелкнут наручники. Впрочем, сейчас такая перспектива казалась ему очень нереальной. Дело было сделано, оставалось только добраться с добычей домой, засунуть ее в кладовку и начинать оформлять документы на выезд. А Скороходова и его бритых приятелей уже завтра утром начнут таскать на допросы, и их счастье, если они отделаются условным приговором.
Он спустился на первый этаж и сразу увидел, что застекленная дверь в вестибюль открыта. Перельман отлично помнил, что плотно закрыл ее перед тем, как подняться наверх. Конечно, дверь могла открыться сама, вся столярка в школе давно нуждается в ремонте, но все же…
Он вытянул шею и выглянул в вестибюль. Столик с телефоном был на месте, и стул стоял рядом с ним, но вот сторожа на стуле почему-то не оказалось. Это уже было нечто, на что Перельман никак не рассчитывал. Это было опасно.
Он осторожно отступил на шаг назад и глянул вдоль коридора, который вел к мастерским. Из-под неплотно прикрытой двери туалета, через окно которого Перельман проник в здание, сочился яркий электрический свет.
«Старый болван просто решил помочиться, – сказал себе Перельман. – Пузырь у него уже слабенький, вот его и гоняет в туалет по десять раз за ночь. Хорошо, если так. А если он услышал шум? А если даже и не услышал, то он запросто может заметить, что окно не заперто. Чепуха! – прикрикнул он на себя. – Если раньше не заметил, то не заметит и сейчас. Просто старый бурдюк решил помочиться, а я этого не предусмотрел. Надо было, черт подери, лезть через женский туалет…»
Он прислушался, но со стороны туалета не доносилось ни звука. «Стоит над писсуаром и трясет свой кран-тик, – решил Михаил Александрович. – Тужится, чтобы поменьше попало в штаны. Дело, конечно, бесполезное, но мне на руку. Надо сматываться поживее, пока он не вышел и не застукал меня прямо тут…»
Перельман выскользнул в вестибюль и, бесшумно ступая по цементному мозаичному полу, устремился к выходу. Он прошел уже половину расстояния, когда из отгороженной деревянным барьером раздевалки вдруг, как чертик из табакерки, появился сторож. Вид у старика был обеспокоенный: вероятно, он все-таки что-то услышал, но не сообразил, откуда доносится звук, и отправился проверить. «А свет в туалете этот старый осел, конечно же, просто позабыл выключить…» – эта мысль промелькнула в голове Михаила Александровича за тысячную долю секунды. В следующее мгновение он уже растянул непослушные губы в приветливой улыбке, отлично понимая при этом, что улыбаться и что-то говорить бесполезно: в руке у него фомка, на плече висит сумка с украденным сервизом, а наверху остался разнесенный вдребезги музей. Даже если сторож сейчас по глупости и выпустит его отсюда, то утром его наверняка спросят, что произошло за ночь с музеем, и вот тогда-то старик все и расскажет…