В ответ тот человек, о котором мне скажут, что он мой отец, только кривил губы. Правда, бабушка утверждала, что губы ему кривили его многочисленные родственники, конечно, защищавшие его позиции (подкидывая козыри); и все начиналось сначала. В конце концов, имя мне все-таки дали. Мой родитель, проявив свойственную его поколению нерешительность, в самый последний момент, когда бабушка Рихтер думала уже сдаваться, сам сдал свои позиции. Бабушка скажет о нем презрительно (возможно, это была первая ссора в молодой семье, хотя вряд ли) - "буря в стакане воды".
Однако, кто из них был прав по существу - это и не так очевидно. Какой путь правильней - наибольшего сопротивления (хотя и несознательно, но на него толкал мой родитель) или наименьшего? Прямая или касательная? Оба пути имеют две стороны: лицевую и изнаночную. На возражение о трудности первого всегда можно сказать: "Зато сколько впечатлений!" На сетованье о скучности второго можно ответить: "Разве плеть обухом перешибешь?" Одному автору повестей о прошлом веке первый путь напоминал любовь юноши - прямая открывает запертые двери. Касательная - любовь старика: она проходит по пути, по которому уже не раз ходили другие. Ну, а насчет недоразумений между зятем и тещей, здесь ничего удивительного нет. Недоразумения всегда начинаются с анекдотического пустячка, а враждовать по настоящему могут только очень близкие и похожие люди: недаром самые жестокие войны - гражданские.
Тот дом, где меня, покинувшего Питер и уже получившего имя, поселили, принадлежал дедушке Рихтеру. Ну и, конечно, бабушке Рихтер. Бабушка Рихтер, в девичестве Бельчикова, была внучкой николаевского солдата и дочкой купца первой гильдии: черта оседлости отменялась дважды, но двойная подать оставалась. Дедушка Рихтер, дедушка Матвей, был из семьи ремесленника, к моменту знакомства с бабушкой Марией он учился в ремесленном училище, что было не так-то и плохо, и играл в футбол. Он влюбился почти сразу и при второй встрече подарил бабушке Марии золотые часики. Это была роскошь, но гордые и богатые Бельчиковы на родство с ремесленником смотрели косо. Однако дедушка Матвей играл в футбол, был беком, высоким и черноволосым; бабушка Мария была молода, влюблена и упряма как уже выпущенная пуля. Дело шло к свадьбе, когда молодые внезапно рассорились. Высокомерная бабушка, не глядя в глаза, вернула золотые часики, дедушка Матвей, кусая губы, взял, и бабушка сказала, что больше не хочет его видеть. Бабушка Мария была уже достаточно строптива и мириться из принципа не соглашалась. Тут как раз подоспела война, за которой уже на цыпочках шли волны революционного катаклизма. Дедушка сначала почему-то был "зеленым", теперь, после размолвки, с горя стал "красным". В конце концов, он-таки добился у бабушки согласия, но бабушка снизошла до него и до конца жизни об этом не забывала. Их отношения, таким образом, имели привкус неравного брака. Бабушка Мария любила дедушку, одновременно мучая, а так как мучила она, то поэтому и любила. Она пугала его, вызывая временами нестерпимое раздражение, почти ненависть; уже обессиленный старостью и болезнью он мечтал что-то порвать и что-то начать сначала: но без нее он был как без рук. Постоянно он желал только одного - чтобы она его меньше трогала. Однако ее обид он боялся как чумы.
Свое командное положение в семье бабушка Рихтер поддерживала всеми возможными способами. Когда было нужно, она жаловалась на головные боли, стенала, чуть что укладывалась в постель, запрещая при этом шум, и заставляла всех ложиться спасть чуть ли ни в девять часов вечера. Иногда дедушка Матвей решался на бунт: как все слабохарактерные люди, он слишком громко кричал, иногда ненароком бил посуду, сам с ужасом не понимая, что делает. Как ни странно - бабушка тут же сдавала позиции. Ока уступала на время, применяя стратегический прием, ибо дедушка успокаивался и "прощал" мгновенно, гнев опадал в нем как шапка молока, если выключить газ: он был добродушен и незлопамятен. Зато бабушка Мария хранила обиды долго и бережливо, как драгоценность, иногда припоминая события тридцатилетней давности и предъявляя при этом чудеса памяти. Иногда, желая осадить сильнее, бабушка разыгрывала уход из дома: она тщательно одевала детей и укладывала вещи, пока дедушке или ее дочке не удавалось умолить ее отказаться от категорического решения. Оставалась она всегда - "ради детей". Дедушка Рихтер был так нерешителен при своей супруге, что я потом сомневался: как это он умудрился сделать ей четырех детей - двух близнецов, умерших в младенчестве, мою мать и моего дядю, который впоследствии оказался замешанным в одну странную историю и пропал без вести. Поговаривали, что он сошел с ума. Когда я подрос и начал понимать что-то в женщинах, бабушка Мария была уже стара, хотя почти все ее качества остались, разве что потускнели; но я воспринимал ее только как бабушку и никогда как женщину. Только многие годы спустя, разбирая старые вещи, я нашел карандашный портрет пятидесятилетней давности и понял, что давало дедушке силы выносить семейный террор: моя бабушка была красавицей. Никогда не унывающая, миниатюрная, как вишневая косточка, зоркая и остроумная, она почему-то нужна была очень многим людям, поддерживая их в трудную минуту. Ее советы ценились, ее мнение значило много, и в доме постоянно не переводились гости; а во время войны красотой и решительностью она спасла свою семью, а значит, и меня; вот такая была история.
Итак, я родился в высокоумной еврейской семье; правда, по-еврейски и бабушка Мария, и дедушка Матвей говорили медленно, как на иностранном, а понимали и того хуже. Идиш употреблялся только при ссорах (чтоб не разбирали дети) как в высшем свете французский. Кстати, французский бабушка, получившая золотую медаль в гимназии Якубовского, знала превосходно. Зато моя мать научилась лишь трем еврейским словам, из которых мне по наследству передалось только одно: "мешигине" - сумасшедший дом: это был дом дедушки Рихтера. Совершенно естественно, что вместе с потерей языка была потеряна и вера (правда бабушка Мария утверждала, что уже ее мать не верила ни в Бога, ни в черта, и синагогу посещала для проформы); хотя дедушка Матвей был, конечно, обрезан. Такую штуку было принято делать из приличий, на всякий случай и из соображений гигиены.