Изменить стиль страницы

Подобная апологетика не могла не приводить в бешенство ярых германоманов. Само собой разумеется, что первой реакцией противников Берне были нападки на евреев. Сам Берне констатировал: «Как только мои враги чувствуют свое поражение от Берне, их якорем спасения становится Барух». В результате он приходил к выводу: «Их всех поражает этот магический еврейский круг, никто не может из него выйти». Этот круг преувеличивал значение Баруха-Берне, делал из его имени символ.

Функция символа, или, точнее, антисимвола, еще более очевидна в случае его великого соперника Генриха Гейне. Возможно, не было другого человека, сумевшего с такой точностью описать и оценить тупики и неожиданности эмансипации. Когда Гейне писал, что «уже в колыбели он обнаружил маршрут всей своей жизни», он в блестящей формуле определил те условия, которые привели Берне и его самого к борьбе в общих рядах и к протестам против одних и тех же несправедливостей. В остальном эти два человека были совершенно непохожи друг на друга: страстная уверенность трибуна противостояла демонической иронии и душевной боли поэта. Гейне часто упрекали в том, что он ничто и никого не принимал всерьез. Но если подойти к этому более внимательно, то по его личной переписке можно увидеть, что единственное исключение он делал для патриархальных старомодных евреев. Он упрекал свое поколение в том, что «у них не хватало сил носить бороду, голодать, ненавидеть и переносить ненависть» по примеру своих предков из гетто, как если бы его завораживали грандиозные родительские образы. Частота обращения к этой теме в письмах, как и в творчестве, позволяет предположить, что его совесть мучил «комплекс предательства», особенно после крещения. Но если Гейне не щадил себе подобных, «дезертиров из старой гвардии Иеговы», в том числе и себя самого (на следующий день после обращения в христианство он воскликнул, что отныне к нему будут питать отвращение как евреи, так и христиане), то основным объектом его таланта пророческого сарказма были немцы, родившиеся в христианских семьях.

Как еврей он не мог не питать глубокой ненависти к последователям культа германской расы, но он отличался от Берне или Ашера своей способностью видеть ясно и далеко, он предчувствовал трагическое завершение этого культа и с особенной остротой предвидел, каким путем пойдет история в XX веке. Он выразил это в своей поэзии, где сатира часто становится оскорбительной. Так, в конце «Зимней сказки» одна богиня дает ему вдохнуть аромат немецкого будущего, и он падает в обморок в эту клоаку; в его очерках контуры этого будущего обретают четкость:

«Христианство в известной степени смягчило воинственный пыл германцев, но оно не смогло его уничтожить; и когда крест, этот талисман, сдерживающий германскую воинственность, разобьется, то вновь выплеснется жестокость старых воинов, бешеное неистовство насильников, которое поэты Севера воспевают и в наши дни. Тогда, а, увы, этот день придет, старые божества войны восстанут из своих легендарных могил и стряхнут со своих глаз пыль веков. Тор поднимет свой гигантский молот и разрушит соборы… Не смейтесь, слыша эти предупреждения, хотя это говорит мечтатель, призывающий вас остерегаться последователей Канта, Фихте и натурфилософии. Не смейтесь над странным поэтом, который ожидает, что в мире вещей произойдет та же революция, которая совершилась в мире духа. Мысль предшествует действию подобно молнии, опережающей гром. По правде говоря, в Германии гром также вполне немецкий, он не слишком расторопный, и его раскаты распространяются довольно медленно; но он грянет, и когда вы услышите грохот, подобного которому никогда не раздавалось в мировой истории, знайте, что немецкая молния наконец ударила в цель. От этого грохота орлы будут гибнуть в полете, а львы в пустынях Африки подожмут хвосты и скроются в своих логовах. В Германии развернется драма, по сравнению с которой Французская революция покажется невинной идиллией. Конечно, сегодня все спокойно, а если вы видите тут и там нескольких слишком активно жестикулирующих немцев, не верьте, что это актеры, которым однажды будет поручено дать представление. Это всего лишь шавки, бегающие по пустой арене, лая и иногда кусаясь перед тем, как на нее вступит отряд гладиаторов, которые будут сражаться насмерть».

Гейне желал своим праправнукам рождаться на свет с очень толстой кожей.

Гейне и Берне вошли в историю немецкой литературы как два лидера движения «Молодая Германия». Другие члены этой группы – Гудков, Лаубе, Винбарг, Мундт – были писателями, чья критика направлялась против моральных и семейных порядков и чьи произведения воспевали «эмансипацию плоти». Почти все они испытали влияние Рахели Варнхаген-Левин, а Мундт даже называл эту еврейку «матерью молодой Германии». Все эти поборники эмансипации были подвергнуты общему осуждению. Критик-германоман Вольфганг Мендель, написавший донос властям на это движение, называл его «Молодой Палестиной», «еврейской республикой порока новой фирмы Гейне и компания». Цензурный указ, согласно которому в 1835 году были запрещены произведения Гуцкова, Винбарга и Мундта, среди прочего ставил им в вину и предположительно израильскую кровь. Таким образом, можно вновь констатировать, что в ходе этих немецких литературно-политических битв вновь приобрело значение еврейское происхождение Гейне и Берне.

Карл Гуцков, самый крупный писатель «Молодой Германии», отмечал, что у них был оглушительный успех среди молодых умов, хотя они не старались нравиться, «они давали пишу уму, но не завоевывали сердца, однако понадобились два еврея, чтобы опровергнуть прежнюю идеологию и развеять все иллюзии». Он заметил также, что «отвращение христиан к евреям – это моральная и физическая идиосинкразия, с которой так же трудно бороться, как с отвращением, которое некоторые люди испытывают к крови или насекомым». Но этот ветеран студенческих корпораций (Burschenschaften) мог бы привести в пример самого себя. Разве он не писал, вступив в конфликт с властями, что «вечный жид» виновен в гораздо худших преступлениях против человечества, чем те, в которых его напрасно обвиняли, а именно – в партикуляристском эгоизме, «нигилистическом материализме» и литературном меркантилизме. Под его пером даже появился термин «ферменты разложения»; этот поборник эмансипации также упрекал евреев, что они «верят в то, что солнце, луна, звезды, все на свете движется и вращается только для эмансипации; Гете, Шиллер, Гердер, Гегель должны оцениваться только в соответствии с тем, что они думали об эмансипации».

Генрих Лаубе вначале проявлял еще больше доброжелательства. В его главном произведении «Молодая Европа» еврей Жоэль сражается за всеобщую свободу, но обнаруживает, что это ему ничего не дает; хотя он и сумел «преодолеть в себе еврея», христиане продолжали его отвергать; в результате он решает «стать евреем» и даже заняться торговлей вразнос. Но в дальнейшем Лаубе, которого Мейербер обвинил в плагиате, также пришел к заключению, что евреи составляют «восточный, совершенно другой народ», чьи «наиболее глубокие принципы существования отталкивают нас самым кричащим образом». Похоже, что он выражал общее убеждение немецкой литературной республики того времени.

В самом деле, едва ли многочисленные немецкие евреи судили себя менее строго, а ведущие фигуры проявляли поистине поражающую изменчивость. Хорошим примером может служить социалист Фердинанд Лассаль, родившийся в еще ортодоксальной семье. Подростком во время дамасского дела он мечтал о том, чтобы стать еврейским мессией-мстителем. «Подлый народ, ты заслуживаешь свою судьбу! Червь, попавший под ноги, старается вывернуться, а ты лишь еще больше пресмыкаешься! Ты не умеешь умирать, разрушать, ты не знаешь, что значит справедливая месть, ты не можешь погибнуть вместе с врагом, поразить его, умирая! Ты рожден для рабства!»

Немного позже он выражал надежду увидеть приближение времени мести и заявлял о своей жажде христианской крови. Однако вскоре он изменил свои стремления и взгляды, а когда его бурная жизнь сделала из него мессию немецкого рабочего класса, казалось, что его ярость обратилась исключительно против евреев; «Я совсем не люблю евреев, я их даже презираю». Карл Маркс, который презирал их еще сильней, тем не менее называл Лассаля «негритянским евреем», т. е. самым худшим. Такие страсти и такое отступничество, увенчанные подобным успехом, могли лишь еще больше выделять и изолировать евреев в Германии, где еврейская исключительность находила обильную пишу в исключительности германской.