Итак, шумная ныне тема третьего тысячелетия. Нового призрака, который «забродил» не только по Европе. Призрака, превратившегося в демона массового сознания.

Коснуться тут этой темы представляется уместным именно потому, что касающиеся её нижеследующие объявления как раз и составляют инструкцию к адекватному потреблению главной темы книги — суеты.

*****

Новое тысячелетие — остроумная тема. Но нелепая. Как, скажем, остроумно, но нелепо было бы изречь, что Мистер Х., воспользовавшись случаем появления на свет, преуспел. А преуспел в том, что был — после рождения — живой. И этот самый успех сопутствовал ему вплоть до мгновения, когда он скончался. Или: этот успех отказал ему лишь однажды. Да и то в конце.

Можно придумать и другие подходящие к случаю фразы, каждая из коих будет правильной, но глупой. Ибо дело не в словах или в способе оперирования ими, не в мышлении, а в ситуации. Самой по себе суетной: пока Мистер Х. жив — он живой, а когда перестаёт быть таковым, то становится, наоборот, неживым. Например, — мёртвым. Философу Витгенштейну казалось, кстати, будто границы нашего мышления обусловлены границами языка. Однако правильная речь — отнюдь не гарантия правильной мысли. Свидетельство тому — подавляющее большинство из когда-либо правильно выраженного или записанного.

Проблема тысячелетия, или даже времени вообще, — не реальная проблема, а вербалистическая. Лингвистическая. К сути вещей отношения не имеющая. Это — просто звуковой (при речи) и графический (при письме) символ. Который в качестве такового и залегает в наш мозг. Не в природу. Время вмешивается в суть человеческой жизни так же поверхностно, как новый год — в привычку курить. Хотя многие бросают табак первого января, ни сам этот день, ни приученный к курению организм не повинны в отказе от этого удовольствия. Так же, как если это удовольствие убийствененно, — то отказ от чтения предупреждающих ярлыков на сигаретной коробке от «табачной» смерти не спасает.

В течение долгого срока до наступления «нашего» времени, которое мы то ли из каприза, то ли из сомнительных представлений об удобстве стали расфасовывать на годы, столетия и тысячелетия, пришлёпывая к ним всякие цифры и слова, люди относились ко времени весьма неволнительно. Как относятся к воде в кастрюле. В качестве каковой и представляли его себе древние индусы, китайцы, египтяне, греки и римляне. Причём, эта кастрюля представлялась им даже дырявой. Из неё сочилась вода в другой сосуд — и потом из «другого» заливалась обратно в дырявый.

Впрочем, если даже вода и не повторялась, то «новая» отличалась от «прежней» не резче, чем отличается одна капля от другой. Или одна песчинка от другой в другом сосуде для «контроля» над временем. В таком сосуде, в котором из века в век перекатываются (из одного пузырька в другой) не просто одинаковые песчинки, но — одни и те же!

Причём, — и это скандально важно, — ни вода, ни песок не подсказывали нашим предкам, будто то, что символизируют собой капли или песчинки, можно насиловать в воображении: разделять его на несколько «категорий». Скажем, на три — прошлое, настоящее, будущее. Наши предки относились к реальности с куда большим почтением, то есть непривередливо, — а посему любые возможные (в воображении) «категории» считали достоянием самой природы. Благодаря чему и будущее, и настоящее, и прошедшее, и любое иное возможное время пребывало для них в одной и той же кастрюле или колбе. В качестве неотличимых друг от друга капель и песчинок.

Каждую из которых можно потрогать и каждая из которых может быть чем угодно — и прошлым, и настоящим, и будущим.

Правы они оказались по крайней мере вот в чём: во вселенной царит Великое Безразличие. Скука. Неподкупность. Неподступность. Жизнь не подозревает, что мы — увы или ура — вступаем в третье тысячелетие. Суетимся по этому поводу мы, — не она. Точно так же лес не подозревает о приближении праздника, когда под новый год мы срубаем ель, тащим её в дом, украшаем игрушками и, пардон, шумим. Лес продолжает быть чем был — лесом. И вести себя как ему и положено. Либо шуметь, либо нет.

*****

Если бы даже вышесказанное было неверно, то всё равно следующее объявление неоспоримо. Хотя бы потому, что вышесказанное верно.

Вот это объявление: За истёкшее тысячелетие ничего нового для сущности человека и его жизни не произошло. Как не произошло за предыдущее. Как не произойдёт поэтому и за начинающееся. Впрочем, будущее неосуществимо не только потому, что неискоренимо прошлое. Или не только потому, что в нынешние времена будущее перестало быть чем было в прежние времена. Или не только потому, что, хотя каждый человек живёт будущим, никто не хочет переселяться в него из настоящего.

Будущее неосуществимо по той же причине, по которой не осуществилось в своё время прошлое, — в то самое время, когда это прошлое было ещё будущим. Под неосуществимостью я понимаю изменение человеческой природы и сущностных условий бытия. Причём, такое изменение, которое значило бы «улучшение», — иначе зачем бы пришла кому-нибудь в голову идея изменять существующее?

Будущее неосуществимо, ибо неисправимо прошлое — пусть даже человек, в отличие от «соперничающего» с ним Бога, и «умеет» постоянно перекраивать прошлое, оставляя Сопернику будущее. Кто-то (из людей) признался, что ненавидит прошлое: оно угрожает его будущему. Он был прав несмотря на то, что каждому поколению свойственно не просто «принижать» прошлое, рассматривать его всего лишь как подготовку к сиюминутному, но и подгонять прошлое к своему представлению о том каким же именно продолжение должно быть. Не я, дескать, принадлежу прошлому, а оно мне.

Никакого продолжения, тем не менее, никакой преемственности в природе нету. Нету и в истории. Тем более, что нету и истории. История — это фикция ума. Впрочем, если бы она и была столь же реальной, как природа, то и в этом случае следовало бы объявить, что ни в чём никакой преемственности нету. И никакого сущностного изменения. Всё в общем и целом повторяется.

Изменяется у людей иное — идея, идеал, идеология. Но это изменение изменяет лишь стиль существования. Костюмы Версачче — воплощение иной идеи и идеологии, иного идеала, чем идеи, идеология и идеалы той поры, когда фирмы по продаже недвижимости торговали исключительно пещерами. С самим Версачче, однако, произошла история до-смерти знакомая обитателям тех пещер: его из живого сделали мёртвым. Вот почему прав сатирик, который рассчитанное звучать гордо «Esse Homo!» назвал доносом. Страдая детской болезнью привнесения в мир смысла и порядка, человек не смог, однако, укротить в себе животную сущность, ибо стихия развития мира не подчинена никакой умозрительной воле. Человек не смог этого сделать, пусть и добился кое-каких успехов в укрощении стихии не-человеческой.

Существует мнение, будто смысл истории как «формы знания» заключается в её способности порождать вопросы. И будто динамика этих вопросов и есть, собственно, исторический процесс. И будто в зависимости от вопросов меняется и история, которая поэтому так же загадочна, как — ненаступившее. Между тем подобно тому, как все проблемы человека сводятся, в конечном счёте, к неразрешимому конфликту между переживанием им своего бытия и знанием о его обречённости, «динамика» порождаемых историей вопросов есть лишь иллюзия динамики, ибо какими бы ни были вопросы, сводятся они к столь же неразрешимому конфликту между (в любой последовательности) «нынешним», «прошлым» и «будущим».

Тем не менее этому конфликту суждено, видимо, восприниматься каждым поколением в качестве современного, то есть порождённого историей, — и происходит это по той же неустранимой причине, по какой каждый человек — осознанно или нет — заново решает неразрешимую задачу бытия.

Любопытно также и то, что каждое поколение «открывает» веские причины, в силу которых вечные вопросы обретают наконец «беспрецедентно злободневный» смысл, хотя на поверку любые доводы в пользу идеи о «категорической отличительности» любой эпохи отличаются друг от друга не больше, чем книга Ауффенберга, которую поэт Гейне не читал, отличалась от книги Арленкура, которуюон тоже не читал из предположения, что они напоминают друг друга.