Каково же было мое удивление, когда десять дней спустя я увидел, как старуха во всю орудовала сломанной рукой. Но я буквально потерял дар речи, застав бабку на ногах на девятнадцатый день после перелома. Она передвигалась по палате, держась за спинки кроватей. Такого просто не могло быть, если правы учебники.
Кстати, я удостоился любви этой девяностолетней дамы. Любовь, увы, была небескорыстной. Бабка скандалила и отравляла существование одиннадцати женщин в палате. Бабкин организм не мог обойтись без алкоголя. Чтобы утихомирить ее, в обед я подливал ей в компот немного спирту. Она туг же выпивала, успокаивалась и смотрела на меня благодарными глазами.
Как я выпрашивал спирт у старшей операционной сестры, едва сводившей концы с концами, — отдельная тема.
Этот случай заставил меня задуматься над утверждением, переписываемым из учебника в учебник, будто у стариков медленно и плохо срастаются отломки костей при переломах.
Чтобы получить статистически достоверные результаты, я исследовал тысячу случаев сращения костей у стариков при одном определенном переломе и убедился в том, что не всему, написанному в учебниках, следует верить.
Эту научную работу я опубликовал значительно позже, уже в 1968 году. А пока, твердо веря учебникам, я воевал с «консерватором» Городинским.
Борис Михайлович был доволен тем, что я не замыкался в ортопедии, тем, что интересовался общей хирургией, хотя и не собирался расширять диапазона своей профессиональной деятельности. Он вообще недолюбливал узких специалистов, несмотря на то, что понимал неизбежность процесса отпочкования от хирургии урологии, ортопедии, торокальной хирургии и других специальностей. Он считал бедой медицины ограничение кругозора узкого специалиста, становящегося односторонним, как флюс.
Помню, как взорвался Борис Михайлович, когда я рассказал ему о существовании Филадельфийского госпиталя ортопедии кисти.
— Чего доброго, — сказал он, — я доживу до поры, когда создадут специальный госпиталь для лечения ногтевой фаланги второго пальца левой стопы.
Профессор Городинский часто приглашал меня первым ассистентом на свои особенно сложные полостные операции и нередко спрашивал, не соглашусь ли я прооперировать хирургического больного в плановом порядке, а не только тогда, когда я дежурил как общий хирург, чтобы повысить свой заработок.
Однажды после операции резекции желудка я пристал к Борису Михайловичу, обвиняя его в рутинерстве. Какого чорта вручную накладывать кисетный шов на культю двенадцатиперсной кишки, если уже изобретен замечательный инструмент, и его несложно приобрести? До каких пор мы будем оперировать по старинке, словно сейчас не середина двадцатого века, а эпоха доисторического материализма?
Упоминание доисторического материализма сломало сопротивление Бориса Михайловича, и он пошел выбивать у главного врача больницы четыре тысячи рублей на покупку аппарата для наложения кисетного шва.
Наконец, наступил счастливый день, когда операционная сестра, выковыряв инструмент из солидола, принесла его в ординаторскую для ознакомления.
Борис Михайлович с подозрением смотрел на меня, демонстрировавшего новый инструмент.
— Ладно, — сказал он, — завтра вы будете ассистировать мне на резекции желудка, и новая техника на вашей совести.
Долговязый истощенный больной спокойно реагировал на операцию под местным обезболиванием.
Наступил момент наложения аппарата на культю двенадцатиперсной кишки. Борис Михайлович сделал это аккуратно, точно согласно инструкции. Точно согласно инструкции он воткнул иглу в отверстие инструмента.
И тут игла замерла, словно уткнулась в стенку. Профессор попытался извлечь ее. Не тут-то было. Игла впаялась намертво.
Профессор очень красноречиво посмотрел на меня. Он ничего не сказал. Но четырехтомный словарь Даля существенно пополнился бы, раскрой Борис Михайлович рот. После резекции желудка я должен был оперировать ортопедического больного, и на отдельном столе меня уже ждали стерильные инструменты. К сожалению, плаера среди них не оказалось. Зато были люэровские кусачки. Я хотел ими осторожно извлечь иглу. Но Борис Михайлович в сердцах вырвал кусачки из моих рук. Крак! Половина иглы осталась внутри инструмента, уже не доступная никакому вмешательству. Откушенную половину я извлек из раны и выбросил в ведро.
Положение стало безвыходным. Инструмент, замкнутый застрявшей в нем иглой, намертво зажал культю кишки.
Я напряг всю свою силу, умноженную на отчаяние, и, сломан на несколько частей остатки иглы и, порвав кишку, снял проклятое нововведение.
Больной, естественно, слышал все, что происходит в операционной.
Только благодаря виртуозной технике профессора Городинского удалось благополучно завершить операцию в условиях несравненно худших, чем они были бы без этого злополучного аппарата.
Оказалось, что завод медицинских инструментов, своровав идею за рубежом, укомплектовал аппарат иглой, точно калиброванной по отверстиям ушек, но, не имея собственного опыта, заводские «гении» не учли, что в отверстиях будет не воздух, а ткань кишки. А мне и в голову не пришло, что аппарат следовало сперва проверить на трупе. Да и кому это могло прийти в голову? Аппарат ведь изготовлен не кустарным способом, а выпущен специализированным заводом.
В ординаторской профессор дал выход своему гневу.
— Себе вы, небось, не покупаете инструменты, а заказываете у благодарных пациентов. Сколько раз я вам говорил, что советское — это отличное, — он сделал паузу, — от хорошего. Если я еще раз увижу вновь сконструированный советский инструмент, при всей моей любви к вам, я его швырну в вашу голову, начиненную коммунистическими глупостями и любовью к новшествам.
Борис Михайлович почему-то не боялся произносить подобные речи в моем присутствии. Вероятно, он был уверен, что я не донесу на него в КГБ. Но почему он был уверен, если учесть мое мировоззрение в ту пору, я и сейчас не могу понять.
Было еще одно ристалище, на котором я постоянно скрещивал копья со старым хирургом. Меня возмущало, что он не отказывался от гонораров за операции.
Нельзя сказать, что моя позиция была абсолютно неуязвима.
Борис Михайлович мог внезапно появиться в отделении ночью, без приглашения, если состояние больного вызывало у него тревогу. И чаще всего он появлялся у больного, от которого не ждал гонорара.
Он мог до хрипа спорить с администрацией по поводу дефицитного лекарства для пациента, не имевшего средств для приобретения лекарства за стенами больницы.
Меня в ту пору поражало противоречивое сочетание врачебного бескорыстия и, как мне представлялось, страсти к обогащению.
Борис Михайлович обычно отделывался шуткой, когда я затевал разговор на эту тему.
— У нас в отделении действительно блестящие врачи. Каждый из них может прооперировать наилучшим образом. Но если выбор пациента или родственника пал на меня, нет ничего удивительного в том, что этот выбор должен быть оплачен. Кроме того, не вам поднимать на меня руку. Я никогда не беру за операцию больше тысячи рублей. А сколько тысяч рублей стоит ортопедический стол, который благодарный пациент сделал вам на «Арсенале»?
— Но он ведь сделан не для меня лично. Он, как видите, стоит в отделении.
— Я тоже существую для отделения. С точки зрения социалистической законности (ах, какое изумительное словосочетание, я бы даже сказал — словоблудие!) мы оба уголовные преступники.
Однажды профессор Городинский поставил меня в крайне неловкое положение. Из отделения выписывался прооперированный мною больной. Он зашел в ординаторскую попрощаться со мной. Сердечно пожимая мою руку, он с чувством произнес:
— Дорогой доктор, я просто не знаю, как вас отблагодарить? Борис Михайлович иронически хмыкнул и, глядя поверх наших голов, сказал:
— С тех пор, как человечество придумало денежные купюры, эта проблема решается очень просто.
В другой раз, когда мне подарили огромный букет цветов, профессор насмешливо предложил: