– Как ты решилась? – не могла остановиться Лайза. – Такая недотрога! – Лайза коротко рассмеялась и быстро оглянулась на Никиту. – Здорово было, да? Или как? Говорят, – она снова оглянулась на Никиту, – в первый раз…
Маша вновь привстала на стременах.
– … это не так приятно, как в последующие.
– У меня было уже не один раз. – Маша жестом позвала Никиту, вернула ему бинокль. – Уже – два, и мне было… – Она смотрела вслед Никите, который направил свою лошадь к взгорку, где остановился, подбоченился, начал крутиться в седле. – А ты же говорила, что переспала первый раз еще до Талбота?
– Нет, – Лайза засмеялась, – я говорила – во время каникул. Я – врала. Мне хотелось первенства. В этом деле первенство – вещь сомнительная, к тому же в этом деле все, или – почти все, тебя обязательно догоняют, но другим мне похвалиться было тогда нечем. Как, впрочем, и сейчас!
Маша посмотрела на Лайзу. Лайза надула губы – совсем как Никита! – и было видно, что она вот-вот заплачет. Лайзе было свойственно стремление к самоуничижению. Результат психологической травмы – развод родителей, отчим со странностями: Маша, читая литературу по психологии, всегда примеряла прочитанное на окружающих.
– Но у меня был мальчик, тогда, во время каникул. Мы гуляли, катались на велосипедах.
– И только? – Маша чувствовала себя опытной, опытность придавала ей жесткости. Даже – жестокости.
– Лежали, обнимались, гладили друг друга, лизали, целовали, сосали… – Лайза начала отчет.
– Этого я еще не пробовала, – прервала Маша и заметила, как на мгновение вышедшее из-за облаков солнце пустило лучики и один из них сбликовал на линзах некоего оптического прибора: вооруженный этим прибором наблюдатель сидел на краю ближайшей к кладбищу рощицы. – Не тошнит?
– От чего?
– Ну, когда…
– Тошнит… – вздохнула Лайза.
Маше хотелось сказать еще что-то жесткое, хотелось выместить на Лайзе свою глупость – а она считала, что вела себя последнее время глупо, и то, что она отдалась Ивану, – глупость! – но Маша сдержалась. Ей стало жалко – не конкретно Лайзу, а всех вокруг, и Никиту, и наблюдавшего за ними в бинокль, и отца, пославшего этого наблюдателя, и переступавшего с ноги на ногу Лгуна, и траву, и облака, и свои замерзшие руки. И – она подумала, сосредоточившись, – Ивана: она предчувствовала, что его судьба изломается окончательно, что его не вытащит, не вывезет, что ему не повезет, но желание оказаться в его объятиях было тем не менее столь сильным, что согрелись руки.
– Ты права, – Маша повернулась к Лайзе, – нам надо возвращаться!
И они, Маша – впереди, Лайза – за ней, Никита – все более и более отставая, – поскакали к дому генерала Кисловского, где Маше было отцом, генералом Кисловским, сообщено, что Алексей Андреевич Цветков просил ее руки. Маша расхохоталась, но по жестким, неизменившимся чертам лица Ильи Петровича поняла, что лучше сохранять хотя бы видимость серьезности.
– И что? – спросила Маша. – Что ты ему ответил?
– Я свое согласие дал, – размеренно произнес Илья Петрович. – Разумеется – последнее слово за тобой, но я бы рекомендовал тебе Алексея Андреевича…
– Да я с ним только несколько раз разговаривала! – не сдержалась Маша. – О музыке, об играх, о футболе, кажется… Что за прошлый век! Просил руки! Он Лайзе назначал свидание, она не пошла, а я…
Генерал подошел к дочери. Близко-близко.
– Советую тебе хорошенько подумать, – сказал Илья Петрович. – Вариантов у тебя немного. Цветков – один из них. Никто тебя не торопит, не хочешь – в любом случае уедешь в Англию вместе с Лайзой. Я заказал билеты. Для видимости – еще пять дней. Покатайтесь, погуляйте. У нас – воздух, воздух у нас. Цветков будет сегодня вечером. Будь с ним, пожалуйста, любезней… Маша! Маша, я не закончил! Маша!
Но Маша уже взбегала по лестнице, уже летела по коридору к двери своей комнаты. Она распахнула дверь. Она сначала упала лицом вниз на кровать, собралась плакать, но глаза были сухими, щеки горели от злости, от раздражения, и тогда она вскочила, плюхнулась в кресло у компьютера, тронула мышку и увидела, что ее вызывают через скайп.
Маша ответила – ник был незнакомый – на вызов и увидела на экране лицо Ивана. Иван – движения его губ запаздывали – говорил, что любит Машу.
– И я тебя люблю! – выдохнула Маша, сама не зная – правду ли говорит или – нет.
17
Она стояла перед зеркалом, обнаженная, тонкая, с плавным животиком, чуть согнув коленку правой ноги, левой рукой слегка прикрывая маленькую розовую грудь, кончиками пальцев правой касаясь пушка треугольника. Волосы спадали мягкой волной, глаза смотрели внимательно. Маша пыталась понять – что в ней изменилось, что произошло такого, из-за чего весь мир и живущие в нем люди стали другими. И – она сама.
Она думала о странностях, сопровождающих, пронизывающих все вокруг. Все имело два, три, пятьдесят значений, во всем, кроме одного, ведущего смысла, существовали и смыслы другие, причем они не уничтожали друг друга, не перечеркивали, а, наоборот, первый оттенял значимость седьмого, восьмой усиливал пятый. Все связывалось со всем, и чем проще и понятнее можно было подобрать объяснение, тем в действительности сложнее и тоньше оказывалось происходящее.
Как так случилось, что в одночасье, по ее собственному желанию, ее же так тщательно хранимая непорочность и целостность оказались преодоленными? Вызывавшее в Маше отвращение – ее передергивало при одной мысли о такой близости, близости ближе некуда, – произошло легко. В нее, в этот, казалось бы, надежно запечатанный сосуд, проникли, и в ней находился другой человек. Ладно, пусть в первый раз она только потворствовала, как бы и не подозревая, что в самом деле произойдет, но потом-то она сама брала его вот этой рукой, касалась вот этими пальцами, сама вела его, все происходившее ей было в радость, она получала удовольствие, да, еще сквозь болезненные пока ощущения, но сейчас-то, да, сейчас ей хотелось чтобы он, Иван, был здесь, в ее комнате, чтобы видел ее всю при свете, чтобы он тоже был обнажен, она хотела разглядеть ту его часть, что проникала в нее, хотела, чтобы он лег на нее, чтобы… – нет, она должна быть сверху, так ей будет лучше видно, она хотела упереться в его грудь крепко сжатыми кулаками, сама управлять и глубиной, и скоростью, частотой, она хотела все держать в своих руках, этот мир – тоже, он отныне принадлежал ей.
Она упала на кровать, закрыла глаза. И – увидела его. Это было как сон: она шла к нему навстречу по дороге, светило яркое солнце, она загораживала глаза ладонью, но казалось – там, в полусне, – что это Иван идет навстречу, что она стоит, стоит, глядя на него из-под руки, а он подходит вплотную, но она не может узнать его: между тем человеком, который вызывал у нее ровную симпатию, между Леклером, чье лицо она помнила хорошо, но чье лицо было лицом среди прочих, и тем, кто оказался ее первым мужчиной, но лицо которого было или резко вылеплено светом фонаря, или туманно из-за света луны, или вовсе было неясным пятном, бывшим где-то над нею, но имевшим непонятное отношение к происходившему ниже, несоизмеримо более важному, – между этими двумя людьми была настоящая пропасть, они, для Маши, казались разными. Первый был симпатичен, но не вызывал никаких чувств, ощущений, от которых грудь ее набухала, становилось сладко и влажно, второй был лишь придатком к тому, одна мысль о чем и вызывала сладость и влажность. Маша никогда не могла предположить, что с ней произойдет такое. Что один человек, случайно в общем-то оказавшийся с нею рядом, такое вызовет в ней. Что он будет разделен на две неравные части. И ей надо будет определиться – важны ли в самом деле для нее обе, или важнее первая, или – вторая, или – не важны. Маша закусила нижнюю губу. Она мучилась. Она скрутилась клубочком, натянула на себя покрывало, укрылась с головой, ее тонкие пальцы оказались зажатыми меж бедер. Из уголков глаз скатилось по слезинке.