Нет, ее не звали Еленой. Это уже было бы слишком. Тогда бы уж ее звали Калипсо. Позвольте, как же ее звали?.. Неужели не помню… Она отпросилась у хозяйки, и мы поехали за город. Кажется, мы вообще не разговаривали – нам было весело, как детям. Мы купались и бегали, голые, друг за другом, как в раю, как Адам и Ева. Вот! Кажется, Евой ее и звали. Точно. Может быть…

Ни с кем мне не бывало так легко. И не будет (это я теперь знаю). У нас не было ни гроша. Мы без труда, однако, просуществовали: нас содержали ее многочисленные поклонники. Нет, что вы! я не стал сутенером. Может, это было и не совсем красиво, но, поверьте, совершенно чисто. В Италии, в жаргоне, есть даже специальное слово для этого – dinamo1. Мы его – "крутили". Она соглашалась на свидание, говорила, что хочет выпить и чертовски голодна: поклонник раскатывался с полным автомобилем вин и закусок; она накрывала, зажигала свечи – и тут объявлялся я; она чудовищно смущалась, отводила меня в сторону и виновато шепталась со мной (поклонник не ведал, о чем); потом отводила в сторонку поклонника и таинственно шепталась с ним (я знал о чем: мальчишка, сосунок, страшный ревнивец – итальянская кровь… и самый убедительный довод: обещал жениться,- а поклонник -не обещал…). И мы садились вместе ужинать. Никто не бывает так предупредителен, как следующий мужчина к предыдущему, как обманывающий к обманываемому,- наблюдать это бывало очень смешно. Я сначала дулся и супился, но недоигрывал: очень уж есть хотелось. Вы бы только видели, как предупредительно бывал я обслужен – лучшего официанта не сыскать, чем счастливый соперник! Еще и занимает разговором, чтобы затушевать неловкость… Чем больше я молчу (а я – ем), тем больше он говорит, косвенно пытаясь убедить меня в том, что я не рогоносец. О, это милейший водевиль!.. До чего тщательный выбор слов – прямо танец между ножами. Я наедался и начинал мрачнеть; поклонник находил первый попавшийся повод, чтобы удалиться, как правило не отведав собственных приношений; мы бросались друг к другу в объятия. Должен сказать, они были симпатичные люди, и я совершенно не ревновал ее прошлое (смешно, по той же логике, что и мои соперники…); кажется, и они отдавали нам должное как паре. И только один нас разоблачил – так с ним мы стали даже друзьями, настолько все понравились друг другу. Толстый, лысый, живой, он много пил и все время потел; странная у него была профессия – конферансье… всегда в разъездах… он все время хвастался и совсем не требовал, чтобы ему верили, хороший человек… только на одном настаивал, что он близкий друг Чарли Чаплина, в доказательство чего рылся в бездне растрепанных квитанций и документов, все никак не находя его визитную карточку; тут-то мы ему и не верили, и он искрение огорчался.

Не знаю, сколько прошло дней… наверное, сколько поклонников. Начали мы в воскресенье, это точно. То ли поклонники стали реже, то ли дни длиннее.

Только вдруг мне приснился роман. Его новое окончание. Вариант. Будто мой герой перед тем, как пойти "на дело", когда он раздает долги и гасит квитанции, а потом тщательнейше моется, бреется, одевается, подвязывает свои гранаты… Так вот, перед самым банкетом он отдает еще один долг: идет проститься с единственным человеком на Земле, которому он небезразличен, естественно, к преданной ему женщине (вы догадываетесь, что мой одинокий мститель, кажущийся себе бесчувственным, втайне очень сентиментален, что, впрочем, не противоречит). Он разыгрывает перед ней сцену расставания навсегда, говорит о своем бессердечии, что он не вправе и т. п., и, побежденная честностью и убедительностью его доводов, она, наконец, верит ему, что это – все, что – конец, и, несчастная, отпускает его. И вот, когда он не взорвался, когда он выкинул эти перегоревшие свои лампочки в черный провал океана, он оказывается и на самом деле совсем один. Ему – некуда: даже дома теперь у него нет, он его продал, а деньги раздал; даже денег у него нет – зачем бы они ему после взрыва? Ему – не к кому: у него нет родственников, и даже с единственной женщиной, терпевшей его, он расстался навсегда. У него окончательно нет души, но тело-то у него по-прежнему есть.

И вот, пробродив ночь, продрогнув и изголодавшись, он обнаруживает себя стоящим у порога покинутой женщины и не решается дернуть звонок… как тут дверь отворяется, сама. Она ничуть не удивлена, что он вернулся. Она его ждала. Ужин еще теплый…

Мне казалось, что я возвращаюсь за рукописью. Сколько же времени прошло? Три дня? три года?.. Мне будто огнем в лицо полыхнуло, я покрылся испариной. Это был не стыд, не боль, не страх, не совесть, не раскаяние…

Это было… Нет слов для чувства непоправимости. "Дика!" – вскрикнул я и побежал.

Замок не попадал в ключ, дверь отворялась не в ту сторону… Дики не было. Все было аккуратно и пусто. Пустее, чем когда Дики просто не бывало дома. Не было и попугая. Клетка была пуста – вот в чем дело. Три дня? три года?.. Я нашарил на столе записку; шторы были задернуты, и было не разглядеть. Выключатель не находил руку… наконец – свет. Записка с руками ходила ходуном, строка промахивалась мимо взгляда. Я положил ее обратно на стол, на то же точно место, где она лежала, и, упершись в край руками, сумел наконец прочесть: "Жако улетел. Я побежала искать. Каша на плите. Целую.

Э.". Мне должно было стать легче, но не стало. Три дня? три года?..- все бормотал я, кружа по комнате. Я задел стопку, и книги посыпались на меня.

Они сыпались и сыпались, как крупа. Каша! – сообразил я и, ликуя, бросился к плите. Каша была еще теплой! Она не могла быть теплой ни три года, ни три дня. Время стремительно сокращалось, как живое, как сердце. Казалось, мне должно было стать легче от этого. И опять не стало. Время сжалось окончательно, до сегодня, до этого мгновения, до точки, и остановилось, как сердце. Игла, еще тоньше мгновения, пронзила его, как время. Я прикрыл глаза, и мне почему-то пригрезился стул, как он стоял в ту нашу первую ночь, со сложенной, будто у покойника, одеждой. В испуге я открыл глаза – стул был пуст. И сердце по-прежнему не билось.

Я так и вбежал в зоопарк, с остановившимся сердцем. Почему в зоопарк?

Не знаю, как и объяснить. Я был уверен, что она там, и все. Это потом я все довообразил… Как она ждала меня, ждала… как забыла запереть клетку… как ей стало душно, и она распахнула окно… как она, внезапно и со всей бесповоротностью прозрения, поняла, что я ушел и не вернусь, поняла потому, что Жако улетел… как она бросилась за Жако, как за мной… как она металась по улицам, крича: "Жако! Жако! Вы не видели Жако?.." Что дальше? внезапный автомобиль? трамвай?!. Нет! нет!! – кричал я на бегу. Догадка моя была настолько внезапной, что сомнения у меня не оставалось, как и у нее, когда она, отчаявшись, догадалась: конечно, он улетел к СВОИМ! Куда еще?..

Она бежала, радостная, окрыленная, задыхаясь от счастья, что он там, в зоопарке, где же еще?.. Она в сотый раз прочесывала зоопарк – о, эта перенаселенная пустыня, где нет Жако! "Милый! милый… вернись!" – звала она. А его все больше и больше не было. Дура! какая же ты дура, Дика!.. Его нельзя найти – он может только вернуться. Он обязательно вернется! он уже летит домой… Дика! это я! я за тобой… где ты? Я в сотый раз прочесывал зоопарк – Дики не было. Как вдруг толпа, редкая такая толпа в том краю, где серны, а за ними обезьянник… Я – туда.

Наверное, она, дура, прежде всего побежала к попугаям. Там конечно же не было никакого Жако. Вернее, их были сотни, но не один не откликнулся на призыв, а то и все разом… А уже в это время по зоопарку вдруг панически забегали сотрудники с сачками, баграми, как на пожаре… Не иначе как моего Жако ловят, подумала безумная Дика и… за ними.

Толпа безмолвно расступилась передо мною. Курил равнодушный врач в белом халате. А рядом стояла сотрудница – в сером, с безутешной обезьянкой на руках. На носилках лежала… Нет! Никогда! Что вы! Да вы с ума сошли…

Дика! очнись! это я!., это я…

Она побежала за этими, с сачками и баграми… Ее никто не задержал: то ли не до того им в такую минуту было, то ли за свою или новенькую в панике приняли, не разобрали. Навстречу с визгом неслась обезьянка – молоденький шимпанзе, собственно говоря, ребенок. Ручной, заласканный… Почему он выбрал именно ее?! Она так хотела ребенка. Он так хотел спастись. Кто бы его еще спас?.. Все только шарахнулись от него врассыпную, как от зачумленного или прокаженного, потому что знали, в чем дело. Дика не знала. Да если бы и знала… Разве бы она отскочила в сторону от того, кто, такой малыш, с таким визгом и ужасом несся именно к ней навстречу – за помощью, за спасением!.. В последний момент он подпрыгнул, шимпанзенок, и – полетел, как ядро, совершив рекордный прыжок навстречу Дике, а она не видела, как вослед ему, вытянувшись в невидимую серую нитку, летела, тоже по воздуху… Дика, как вратарь, приняла этот живой мяч. Обезьянка, всхлипывая и подвывая, обвила ее шею, прижалась к ней, неправдоподобно дрожа… А серая, невидимая – недолетела и шлепнулась к ее ногам с каким-то серым, голым звуком… и – обвилась. А обезьянка все плакала, все прижималась, все целовала Дику. И это была последняя ласка на этой Земле. …Ваноски смолк. По лицу его катились слезы. Именно катились – я никогда еще такого не видел. Ровно и сплошь. Он их не утирал.