Изменить стиль страницы

Ты думал, Олег, наконец обойтись без Бога, отдохнуть от его ненасытной требовательности, и вот он обошелся без тебя… Смотри, природа готовится вступить в свое печальное, короткое, летнее торжество, и ты спал, и тяжелой головою, полной горячею водою сна, видел сны о земной, кровной, бородатой жизни.

Олег, ты опять нахамил Богу и без него попытался жить, тяжело, тупо клоунски ударился лицом о землю. Проснулся наконец от боли, оглянулся, а деревья вокруг уже расцвели и развесили яркие обильные новые листья… Лето в городе, и вот ты опять нехотя, лицом к лицу с Богом, вроде как ребенок, восхотевший спрятаться от Эйфелевой башни за цветущий куст в саду Трокадеро, обойдя его снова, мгновенно настигнут занимающим все небо железным танцором-чудовищем. Ты стараешься не замечать, но на белое небо больно смотреть и тяжелая потная духота давит сердце.

Опять ты в открытом море, в открытой пустыне, под открытым небом, закрытым белыми облаками, в нестерпимой, непрестанной очевидности Бога и греха. И нет сил не верить, сомневаться, счастливо отчаиваться, табаком дыша, успокоиться в дневном синема. Весь горизонт ослепительно занят Богом, и в каждой мелочи, в каждой потной твари Он снова тут как тут. Глаза смеркаются, и нет никакой тени нигде, ибо нет дома моего, а есть история, вечность, Апокалипсис; нет души, нет личности, нет «я», нет моего, а только от неба до земли — огненный водопад мирового бывания, становления, исчезновения, где и Катя, и Таня, и я, и Аполлон — только тени, лица и загадочные фигуры.

Почему же все-таки ты проснулся от Кати и Тани, от их сказочных эпопей? Не сумел жить, не выдержал жизни? Или это от слабости?.. Нет, ты втайне остался ко всему безучастен, как рука, которую нельзя раздавить, потому что она уступает и складывается под чужим пожатием, чтобы снова, едва оно ослабеет, сама собою принять исходную форму. Потому, чтобы жить, нужно религиозно не осуждать себя за жизнь, не убегать от Бога в действительность, а вносить Бога в нее, орудуя и скрепляя все им. Ты же, едва завидишь, заслышишь сочувствие, тотчас бросаешь свою трудную службу и принимаешься смеяться над Богом. «Вот видишь, — говорил ты Ему, — как Ты скуп, необщителен, скучен, суров… Смотри, как тварь Тебя горячее, нежнее, внимательнее… Как тварь Тебя заменяет». И отринув родную, привычную суровость, Олег таял, размякал, тупел в бессодержательной нежности вечного нескончаемого праздничного дня, в утомительном нежничании взаимного восхищения, кокетливо-мужиковатых острот, папирос, бананов, конфет, кинематографов и поцелуев… Он умел любить только в отпадении от Бога, так сказать, инкогнито, и любовь проходила, как пьяная ночь, едва холодное похмелье обид остужало рассветное небо. Он не умел вносить Бога в свою любовь и долго смеялся, когда ему рассказывали, что в старообрядческих избах баба перед совокуплением задергивает икону черной занавеской. Да, как это далеко от священного совокупления при свете семисвечника в благодатную ночь с пятницы на субботу с чтением специальной молитвы при viris introductio…[52] He умел любить религиозно, строго, скромно, медленно делясь своим Богом с любимым человеком. Нет, он скорее сбегал от Бога в любовь и, возвращаясь, ненавидел свое бегство как постыдную слабость и нечто совсем обидное, какой-то оскорбительный привкус подобострастного небрежения, скрытности угодливой, как скрытность старших с избалованными детьми. Путанность, растерянность, фальшь оставались в сердцах, в которых его лохматый облик жил некоторое время… «Польская натура, мягкая и скрытная», — скажет о нем Таня впоследствии и тяжело замолчит, печально всматриваясь в прошлое.

Олег спал два дня, наутро третьего, переспав до безобразия, до боли в голове и в сердце и до слабости во всем теле, он очнулся задолго до солнца и, лежа на своем диване голый, с необычным удивлением-недоумением вслушивался в громкое пение петухов и птиц… «Откуда их все-таки такая пропасть в городе?» — думал он, потирая отдавленные плечи. За окном весело стучали шаги. Воскресное утро начиналось рано для велосипедистов, экскурсантов и других художников ног, успевших уже побриться и сходить в муниципальный душ с расческой и обмылком в заднем кармане; поздно для тех, кто решил выспаться степенно в праздности отработанной недели, спуститься на рынок, чтобы возвратиться с целым цветущим садом в новом клеенчатом мешке. И ему тоже — для самого себя, для Бога — захотелось вымыться, одеться, аккуратно, медленно причесать свежую мокрую голову.

«Я не умею, как Ты, осмысливать одиночество и поэтому тупо, глупо живу в вечном ожидании встреч, в вечном презрении себя за это», — написала как-то Таня Олегу…

«А ты думаешь, это легко?» — самодовольно-печально улыбнулся он, читая это признание. И вот опять Олег один. Один лицом к лицу с раскаленным белым небом одиночества. И снова с утра принимается он сопротивляться тоске. «Крепче, суровее, будь холоднее», — говорил он себе. «Sois dur, dur, dur»,[53] — шепчет со скрежетом зубов, выжимая чугунную гирю, отжимая из души, как из свежепостиранной рубашки, грязную воду печали. Будь нечувствителен, будь суров, будь камнем, одетым в пиджачную пару, посмей наконец принять каменную законченность, безвозвратную оформленность вещей.

На улице, куда легкой походкой, напрягши мускулы, на когтях вышел Олег, все уже по-летнему, по-воскресному ярко, тихо и однообразно, и Олег вспомнил стихи своего бога:

A quatre heures du matin, I'ete,
Le sommeil d'amour dure encore.
Lentement I'aubeevapore
Le parfum des soirs fetes.[54]

Все почти еще спят, счастливо спят, отработав и снесши деньги в сберегательную кассу или в кабак, спят за закрытыми ставнями, за закрытыми веками, в глубине ярких и бессмысленных предутренних, солнечно-эротических снов. Смятые простыни сбились к ногам, ноги раскинуты, разбухшие органы обнажены. А сейчас в разморенном обалдении летнего сна они будут счастливо и безвозвратно совокупляться, источать горячую, быстро текущую влагу, вспотеют и счастливо, благодарно поцелуются, вдруг подобрев, опять завалятся отдохнуть, полежать часика полтора.

Один среди тишины, чистоты, яркости рождающегося летнего дня Олег идет без направления и без сожаления, всматриваясь в безбрежную синеву неба. Молодые деревья ярко лоснятся на солнце. Это уже не каштаны тех давних аполлон-безобразовских времен, под которыми молодость Олега пряталась от дождя, ела мороженое с широко открытыми от удивления глазами (мороженое с глазами). Париж в этом жарком девятьсот тридцать четвертом году вырядился в молодую тополевую поросль (ибо мопассановские его каштаны вдруг разом зачахли, задохнулись в бензиновом перегаре), а над ними по высокому виадуку скользил новенький поезд метрополитена, заворачивая на бегу и лоснясь на солнце зеленым ящеричным боком, а за виадуком четко вырисовывались в синеве небольшие домики-виллы, среди своих палисадников прислоненные к вертикальной махине серого небоскреба, и вровень с его крышей направо высоко дымила фабричная труба довоенного фасона.

Расправив плечи, Олег шел теперь под виадуком слева, горячо припекаемый солнцем, между светлыми и темными колоннами, как масонский новопосвящаемый между Якином и Боазом. Зашел в табачное отделение и, пока хозяин путался со сдачей, засмотрелся у стойки на солнечные отблески еще пустого кафе, где только что вымытый пол, покрытый малиновым линолеумом, отбрасывал на потолок праздничный и мирный алый свет. Дальше обсерватории и госпиталей Олегу начали попадаться первые воскресные прохожие, и начался у него с ними летний счастливый, мирный, бесконечно интересный поединок взглядами.

Все в жизни Олега расценивалось по отношению к тому, что он называл нищетою и роскошью, все, кроме денежной нищеты и роскоши, думал он, но, против воли, нищета казалась ему позорной, роскошь же благородной, естественной, божественной…

вернуться

52

Мужское проникание (лат.).

вернуться

53

«Будь твердым, твердым, твердым» (фр.).

вернуться

54

Летней ночью, в четыре утра.
Еще длится сон любви.
Не спеша, разгоняет заря
Гуляний вечерних духи (фр.).